Елена Чижова - Лавра
Речь о смерти
Лицом к стене я пролежала три недели. Мысли слоились и сбивались в одной точке: она сияла страхом больницы. Закрывая глаза, я видела кривую иглу, занесенную над теменем. Через теменное отверстие, осторожно раздвинув затылочные кости, они извлекали что-то, похожее на глиняную фигурку. Под пальцами, затянутыми в резиновые перчатки, ручки и ножки ломались с хрустом. Отброшенные в ведро, стоящее у кровати, мелкие части оживали и ползли к стенкам. Блестящий инструмент, похожий на глубокую ложку, оскабливал череп изнутри, выбирал остатки. «Ты делала аборт?» – голосом отца Глеба кто-то спрашивал, склоняясь к моему изголовью. Этот кто-то, все время менявший обличья, стоял рядом. С трудом я вспоминала: изъятели, это – за мной. Боли я не чувствовала. «Ну вот, кажется и все, – усталый голос, пахнущий хлороформом, склонялся над ухом. – Все позади – теперь она не родит…»
Приходя в себя, я ощупывала нетронутую голову и думала о том, что это – до поры до времени. Отец Глеб, воспитанный жестокими книгами, мне не простит. Хитрая мысль блестела в мозгу: спасение – еда. Пока не отказываюсь, они не посмеют в больницу. Муж терпеливо подносил тарелки и забирал пустые: я съедала все, что подаст. Поднесенное и припахивало больничным. Унося тарелки, он старательно шутил над мой прожорливостью; ему вторило коридорное зеркало: чем больше ела, тем ничтожнее становилось мое отражение. Слежалые волосы обвисали тусклыми прядями, в углах рта спеклись бурые корки, глаза, ввалившись по контурам, дрожали темным блеском. «Может быть, все-таки проконсультироваться?» – муж спрашивал неуверенно, зная о возможных последствиях не хуже моего.
И все-таки я мало-помалу приходила в себя. Блестящие инструменты не терзали череп. Сны становились безгласными и пустыми. Время замедляло ход, останавливалось, оползало беззвучно.
Пару раз мне звонили из института, однако не очень настойчиво: у аспирантов моего года учебных часов нет. Я бормотала о семейных обстоятельствах. На некоторое время меня оставляли в покое.
На исходе третьей недели я услышала хруст ключа. Муж держался неуверенно, глаза отца Глеба упирались в пол. Деликатно, как смотрят на инвалида, он поднял и отвел.
«Давненько!» – голос взял выше обыкновенного. «Вот, решили посидеть – как прежде», – муж потирал руки, нерешительно оглядываясь. Преодолевая слабость, я пригласила заходить. Забравшись в свой угол, отец Глеб устраивался поудобнее. До последней минуты я не могла поверить, что это уже началось.
Разговор не клеился. Подливая чай, муж направлял беседу и, словно оттягивая время, вел ее по нейтральной колее. Москва медлила. Вялотекущие слухи прочили в преемники владыку Антония, главным достоинством которого называли утонченный вкус. Коллекция, собранная претендентом на вдовствующую Ленинградскую кафедру, исчислялась сотнями единиц собрания. Злые языки болтали о том, что главнейшим удовольствием прочимого иерарха был тщательный уход за предметами старины. У стеллажей, заставленных бронзой и фарфором, владыка проводил долгие и плодотворные часы. Об этом муж рассказывал мрачно.
«Вот как нового назначат, так и будем дежурить по очереди – сидеть музейными бабками», – отец Глеб покачал головой. «А как… он выглядит?» – я спросила с трудом. Заеды в уголках рта мешали говорить свободно. «Совершенная породистая лошадь: продолговатый череп, знаешь, выкапывают из курганов, остренькая борода на две пряди, глаза немного навыкате, да и росту лошадиного», – муж описал с удовольствием. Отец Глеб взглянул коротко. «Но, в общем-то, говорят, мужик ничего, бывает и хуже, – под коротким взглядом муж устыдился. – Да что говорить, внешность дворянская, правда, с явными элементами вырождения», – все-таки он не удержался. «Значит – конец? – В прежние времена объяснений не требовалось. Оба понимали меня с полуслова. – А Николай?»
«Трудно представить, чтобы они сработались, – войдя в привычную колею, муж отвечал серьезно, – с другой стороны, делать нечего. На все воля Божья. Покойного владыку не заменишь. Плохо то, что об Антонии вообще говорят разное…» – «Мне проще, – отец Глеб перебил, – я и раньше, в общем говоря, в сторонке, а тебе – Всемирный совет, московские дела…» Муж потер лоб.
«Может быть, еще обойдется, – я сказала, имея в виду дворянское увлечение, – коллекция – дело хлопотное. Вот и будет ею заниматься». – «Хлопотное, но не настолько, чтобы терпеть инакомыслие. А потом, не с потолка же его назначили!» – оттопыренным пальцем муж ткнул в потолок. Короткая усмешка придала ясности: новый не потерпит крамолы. Я подумала, начнет с Николая.
«Если коса на камень, Николая уйдут с повышением», – муж сказал, словно расслышал. «А тебя?» – я спросила тихо. «Я не монах, такие приказы выполнять не обязан, – он ответил с напором. – Кстати, владыка Николай еще когда предлагал: в Японию, на семь лет, с рукоположением», – он дернул щекой. «Но ты же всегда… Только и мечтал…» Руки, лежавшие на коленях, задрожали мелко. Торопливо, пока не заметили, я спрятала в рукава.
«Но почему… Почему ты не поехал?» – я говорила, задыхаясь. «Ты бы не согласилась. Я знал заранее. Если ехать – одному. – Он помедлил. – Нет, я останусь здесь – до конца». Ради меня он отказался рукополагаться. Ногтями я царапала спрятанные кисти: «Ну и оставайся. Останешься, чем черт не шутит, станешь доверенным лицом – стирать пыль с дорогих украшений!» – «Замолчи, – муж прервал жестко. – Ты – больна». Руки, вырвавшись из норы, метались крысами. Глаза слезились и теряли фокус. Лица тех, кто сидел напротив, смещались и дрожали. Они сидели молча, но я слышала: речь о смерти.
«Дальше будет хуже, если не справимся», – до поры оставаясь в стороне, отец Глеб держался сумрачно. Теперь, когда он вступил, я увидела: губы, шевельнувшиеся мне навстречу, скривились радостью. Коротко отерев рот, он распустил тугой узел. Руки, ослабившие галстук, скользнули по лацканам, и, смиряя, он выложил их на стол и навалился грудью. Резким движением отец Глеб завернул рукава пиджака. Теперь я понимала: не справившись, муж привел подручного.
«Пожалуйста, отпустите меня… Я же…» – глядя в глаза отца Глеба, я не посмела сказать: отпустила вас. Бессильная мольба замерла на моих губах. Я выпрямилась, унимая дрожь.
«Ты больна, – голос мужа вступил откуда-то сбоку, – эта болезнь – особая, мы с Глебом пришли… Это я настоял на том, чтобы отчитать». Слабеющими глазами я видела колонну, держащую своды, и голый каменный пол. Мне навстречу их выводили под руки. Изгибаясь, но не смея подняться, расслабленные пытались уползти, скрыться от нещадных глаз. «Ты хочешь сказать, я – бесноватая?» – «Нет, – муж возразил нетвердо. – Я хочу сказать, это – болезнь. В больницу нельзя. После таких учреждений выходят с волчьим билетом. Это значит, что, пока не поздно, мы должны испробовать все». – «А если не получится?» – кривая игла восходила над теменем, примеривалась к затылочным костям. «Будем пытаться до последнего», – на этот раз муж ответил твердо. «До последнего, – я сжалась на стуле, – это значит – убить».
Красное ходило под сердцем, сводило ступни. «Только посмейте, и я изведу обоих. В церкви буду вставать напротив. Помнишь черную моль?».
«Ты сама себя убиваешь, – отец Глеб приступил с мягкостью. – Неужели ты и вправду думаешь, что мы к тебе – со злом?» Он говорил, что, сопротивляясь, я усугубляю страшную опасность: своеволие не прощается, то, что я задумала, чревато гибелью, сколько случаев, попадают под машину, все говорят – случайность, но случайностей нет, тебе ли не знать. «Глеб прав, – муж нарушил молчание, – ты сама обрекаешь себя». Мимо меня он смотрел в пустоту слепыми глазами. «Это все?» – словно готовясь подписать, я спросила твердо.
Торопливо, как будто боясь упустить главное, отец Глеб заговорил о детях, на которых родительский грех. Рано или поздно, когда родятся, ты узнаешь, как карает Господь – через детей. Он говорил о младенческих смертях, о том, что, ступая на путь своеволия, в жертву мы приносим детей.
Огонь отступал от сердца. Холод, поднявшийся снизу, замкнулся ледяным кольцом. Остов первенца, словно я, сидящая перед ними, стала глиняным сосудом, лежал замурованный во льду. Водя пальцами по щекам, я думала: нет ничего такого, о чем я не знала заранее. От лица карающей церкви они говорили сущую правду, от которой, как от их глаз, нельзя было укрыться.
Я провела рукой по груди, прикоснулась к холодной глине. Запах хлороформа поднялся к моим ноздрям. Отец Глеб перекрестился. На меня он смотрел оплывающими глазами, в которых, содрогаясь от ужаса, я видела любовь. «Что мне сделать, чтобы ты поверила?» – он смотрел тихо и печально, но слова не имели ни связи, ни смысла. «Чтобы поверила?» – я переспросила медленно, как на чужом языке. Язык распух в моем горле, иначе я сумела бы выговорить правду: я поверю тогда, когда вы узнаете Божью кару – через ваших детей.