Айрис Мердок - Монахини и солдаты
Питер не бесновался, не стенал, отнюдь. Он говорил, как всегда, спокойно, тщательно выбирая слова. Как сейчас, когда он сказал:
— Не думаю, что смогу это выдержать… придется уехать.
«О, позволь мне поехать с тобой, милый!» — кричала ее душа.
— Куда, Питер?
— Думал уехать в Америку.
— Что вы там будете делать?
— Это вопрос. Я там никогда не найду работу. Что я умею делать? В сущности, ничего. Я британский госслужащий, администратор, этому обучен. И за пределами страны никогда не смог бы устроиться. Но можно хотя бы уехать из Лондона. Обращусь с просьбой перевести меня на север или в западные районы. Пока не проговоритесь никому…
— Не скажу.
— Я не могу оставаться здесь и пугать всех своей траурной физиономией.
— Вы можете остаться и…
— Научиться смеяться?
— Да.
— Анна, я не в силах.
— Не торопитесь решать.
— Я мог бы раньше срока подать в отставку и жить в Испании на пенсию.
— Не глупите.
— Вы наверняка считаете, что я сумасшедший, если по-прежнему настолько влюблен, что это никуда не годится. Знаю, я должен как-то справиться с собой, но, не уехав, не смогу этого сделать. Мне надо перестать досаждать вам, Анна, своим эгоистичным вздором.
— Вы мне не досаждаете.
— Вы так добры, так спокойны, так далеки от всего этого.
Питер, говорила она себе, не может сейчас ничего другого, как только думать о своих чувствах. А чем сама она занимается все время? Это, как он сказал, никуда не годится, а как прекратить? Она не должна позволять ему так разговаривать с ней, от этого ему только хуже. И нельзя, чтобы он сидел так близко в этой маленькой комнате, это пытка. А если она сейчас опустится на колени, возьмет его руку и заплачет? Как страшно хочется это сделать! Но это будет ошибкой, он настолько одержим, настолько поглощен другою, что полубезумен. Надо потерпеть, потерпеть, пока он немного не придет в себя, а тогда я удивлю его.
— Тим с Гертрудой, — сказала Анна, — были здесь у меня вчера, зашли пропустить глоточек.
Питер хмуро помолчал, потом сказал:
— Я почему-то не воспринимаю их как мужа и жену. Тим такой ребенок.
— Мы постепенно привыкнем смотреть на них как на женатую пару, во всяком случае, лучше постараться, ничего не поделаешь.
— Как они выглядят — нормально?
— Вы имеете в виду, выглядели ли они счастливыми? Да, вид у них был очень счастливый.
Это действительно было так, и Анна решила, что достаточно долго щадила чувства Питера.
— Вы правильно сделали, — сказал он, — что заставили меня взглянуть правде в глаза, пора мне понять, что это произошло, и не стараться выдумывать невесть что. Простите. Это все… мои дурные манеры. Мне не следует говорить об этом, не следует думать об этом. Нужно просто уехать. Пока останусь на какое-то время, а потом тихо исчезну из Лондона, никто и не заметит.
— Хватит жалеть себя, Питер, — резко сказала Анна, — а что касается того, что никто не заметит, вздор, я замечу.
— Вы — другое дело, — сказал он, — для вас я не пустое место. Да, я глупец. Говорят, поляки хотят или все, или ничего.
— Советую попытаться захотеть что-то, что сможете получить.
— Я такой эгоист, думаю только о себе, даже не поинтересовался, получили ли вы работу преподавателя, как хотели.
— Нет. Слишком я стара и не имею должного опыта.
— Извините… ну, вы получите работу, не волнуйтесь.
По правде сказать, Анна обращалась уже в четыре школы, ища место учителя латинского, греческого или французского языков. В одной у нее даже не приняли заявление, в двух других отказали без собеседования, в четвертой хотели, чтобы она преподавала немецкий, которого она не знала. А если она просто не сможет найти работу?
— Она приглашала меня на пятницу, — проговорил Граф. Он уже забыл о бедственном положении Анны. — Я, конечно, пойду. Не то чтобы Тим мне не нравился. Нет, я всегда относился к нему с симпатией. Но трудно переменить свое мнение о нем. Мне он кажется слишком… Это все так невероятно! Что подумал бы Гай? Я знаю Гертруду так давно, много, много лет…
— Питер, я тороплюсь…
Анна отговорилась назначенной встречей, будучи сыта компанией Питера. Она не выдерживала долгих разговоров о Гертруде и боялась, что сорвется и признается ему. Если бы Питер сейчас понял ее состояние и, очень мягко, отверг ее, она сошла бы с ума. Ей хотелось выпроводить его и, оставшись одной, думать о нем.
— Ох, виноват. Вы не опоздаете из-за меня? Вы так добры, что позволяете мне приходить. Вы единственный человек, с кем я могу поговорить.
Он встал и надел пиджак. Анна тоже поднялась и открыла дверь в прихожую. Она почувствовала, как ее неудержимо тянет к нему, словно некая огромная сила мчится мимо нее, увлекая за собой. Если бы она только могла одолеть все препятствия, какой неистовой любовью одарил бы ее этот страждущий любви мужчина. Он смотрел на нее.
— Я позвоню вам, можно, Анна? Или вы сами позвоните? Мне ужасно неловко, что я как больной, нуждающийся в помощи медсестры.
— Меня не будет день или два. Я позвоню вам на службу.
— До свидания и спасибо. Желаю вам найти работу. — Выходя на лестницу, он рассеянно проговорил: — Надеюсь, хорошая погода еще продержится. — Подхватил у англичан их манеры.
Анна закрыла за ним дверь и прислонилась к косяку. Слезы хлынули у нее из глаз. Она вернулась в крохотную гостиную и устроила в ней настоящий погром. Опрокидывала кресла, швыряла диванные подушки. Пинала ковер и плинтус, колотила по стене. Пнула экран газового камина и сломала его. Яростно швыряла книги на пол. Рвала на себе платье, так что пуговица отлетела. Вцепилась себе в волосы, била себя по лбу. Единственное, чего она не тронула, — это подарок Гертруды: сине-золотую вустеровскую кружку. Наконец она остановилась, застыла посреди комнаты, все еще всхлипывая и стеная, постепенно успокаиваясь, с мокрыми глазами, мокрым ртом, невидяще глядя перед собой. Потом отправилась в спальню и легла.
Что с ней творится, спрашивала себя Анна, может, ее бесы обуяли? Может, она начинает погружаться во мрак? Или это безумие любви — лишь признак распада личности, происходящего уже давно? И бегство из монастыря — такой же признак? Ее предупреждали, что будет еще хуже, что кризис наступит позже. Значит, наступает черная ночь? Значит, она гибнет, ей нужна помощь, она должна признать, что больше не в состоянии справиться с собственной жизнью, так?
Она предписала себе сторониться общества, и это оказалось ужасным, обернувшись огромным темным пространством, в котором сновали демоны. Она отказывалась от всех приглашений. Ее звали и миссис Маунт, и Мозес Гринберг, и Манфред, и Джанет Опеншоу. Разные благорасположенные служители религии, вероятно под влиянием настоятельницы, пытались связаться с ней, включая ученого иезуита, с которым она переписывалась, когда была «одной из них». Ей хотелось в одиночестве насытиться спектаклем, который разыгрывали Тим, Гертруда и Питер. Иногда она думала: если бы не Тим и Питер, она могла бы счастливо жить с Гертрудой! И еще: она вновь оказалась в своем личном аду, том самом, откуда бежала к Богу, вновь окунулась в порочный преступный круговорот жизни, из которого вырвалась, задумав искать и обрести чистоту — навсегда. Она сходит с ума, она опасна для себя и для других.
И еще она задавалась вопросом: что же в действительности произошло тем утром на кухне? Было ли то поразительное духовное переживание просто иным симптомом, знаком глубочайшей депрессии или психического расстройства, которое отныне будет довлеть над ней и, может, навсегда лишит ее разума? Или ей и впрямь явился Он собственной персоной? Она чувствовала себя окруженной какими-то безответственными духами. Несколько вечеров назад она видела что-то очень странное на лестнице, когда возвращалась домой с одной из своих одиноких прогулок. На ее площадке не было света. Она увидела что-то смутное, сжавшееся в углу у ее двери, похожее на карлика, совершенно черного. Ей было страшно проходить мимо него. И тогда она сказала: «Странное создание, что ты делаешь здесь? Ты меня пугаешь, пожалуйста, уйди с миром», быстро проскочила мимо него в квартиру, в холодном поту от ужаса. Позже она подумала, что это могла быть собака и нужно бы убедиться в этом. Она взяла фонарик и открыла дверь, но на площадке было пусто.
Она ушла из монастыря в жажде одиночества и некоего подобия возрожденной чистоты и покоя. Вероятно, она никогда не сможет стать простой и чистой, как амеба, носимая морем. Но она думала о своей новой жизни и своем новом отстранении как о своего рода аскетизме и, может быть, действительно видела в себе соглядатая Бога, тайного, бесприютного, растворившегося в мире. Она чувствовала это, когда вновь нашла Гертруду и когда разговаривала с Гаем. Ее жизнь в монастыре, в конце концов, была неразрывно связана с жизнью в миру. Возможно, Бог, которого она утратила, сделал ее непригодной для мира, но она, как могла, жила в этом мире — безгласное, невидимое ущербное, безотказное создание. Куда подевались те смелые мысли (теперь она знала, что они ушли), что были ей отрадой? Разве не предупреждали ее о ловушках, подстерегающих ее в миру, и не угодила ли она прямиком в одну из них? Религиозная жизнь ведет к полнейшей трансформации идеи надежды. А она-то думала, что достаточно будет лишь любить Бога. Но похоже, прежние фантазии и иллюзии вновь вернулись, словно никогда не покидали ее. Никакой тишины, опять оглушительная какофония в голове, низменные страсти в душе, неистовое упрямство и неуемный собственнический инстинкт. Только теперь все еще безумней, потому что она стала старше. Это была боль адских мук, зависти, ревности, обиды, гнева, раскаяния, желания — боль, которая приводит к терроризму. Прежде она думала, что, если не сможет получить того, чего жаждет, она умрет. Теперь, когда отчаяние было сильнее, она думала, что, если не сможет получить того, чего жаждет, ей придется жить впредь с новым безнадежным ужасом — самою собой.