Гюнтер Грасс - Собачьи годы
Я, в который раз повторяя одно и то же:
— А когда он смеется не только глазами, но и ртом, или когда разговаривает?
Йенни, как и положено, отвечает:
— Это выглядит странно, но и немножко жутковато, потому что, когда он говорит, у него весь рот полон золотых зубов.
Я:
— Настоящих?
Йенни:
— Не знаю.
Я:
— А ты спроси.
Йенни:
— Неудобно. Вдруг они у него фальшивые.
Я:
— Но у тебя вон тоже бусы из пивных резинок.
Йенни:
— Хорошо, тогда я ему напишу и спрошу.
Я:
— Сегодня же напишешь?
Йенни:
— Сегодня я слишком устала.
Я:
— Тогда завтра.
Йенни:
— Только как мне его об этом спросить?
Я диктую ей текст:
— Напиши просто: «Вот что я еще хотела спросить, господин Зайцингер: ваши золотые зубы — они настоящие? А другие зубы у вас раньше были? И если были, куда они все подевались?»
И Йенни такое письмо написала; а господин Зайцингер с обратной почтой ей ответил: золото самое настоящее; раньше у него были нормальные, небольшие белые зубы, числом тридцать два; он их выбросил, через плечо и в кусты, а себе завел новые, золотые, они дороже, чем тридцать две пары балетных туфелек.
И тогда я сказал Йенни:
— Пересчитай-ка, сколько резиновых колечек в твоих бусах.
Йенни пересчитала и ничего не поняла:
— Надо же, тоже тридцать два, вот чудеса!
Дорогая Тулла!
Дальнейшее, разумеется, без тебя не обошлось, ты не могла не приблизиться снова на своих исцарапанных ногах.
В конце сентября, укроп уже вымахал и пожелтел, а Акционерный пруд мелкой волной прибивал к берегу мыльный венчик, в конце сентября появилась Тулла.
Ее изрыгнула Индейская деревня, изрыгнула вместе с семью или восьмью парнями. Один из них курил трубку. Он стоял возле Туллы тенью и протягивал ей свою носогрейку. Тулла дымила молча. Неспешно, какой-то нацеленной петлей, они подошли ближе, стояли, смотрели куда-то вдаль, нас в упор не замечали, потом повернулись и сгинули, исчезли за оградами и белеными хибарами Индейской деревни.
А в другой раз — вечерело, солнце садилось у нас за спиной, кровавя шлем на трубе пивоварни, словно чело раненого рыцаря, — они вынырнули сбоку, из-за ледника и гуськом потянулись через крапиву вдоль черной рубероидной стены. В укропе они развернулись веером, Тулла отдала трубку налево и сказала, обращаясь к комарам:
— Они там запереть забыли. Не хочешь ли зайти, Йенни, и взглянуть, что там внутри?
Йенни всегда была так любезна и очень хорошо воспитана:
— Ах нет, поздно уже, и я немножко устала. А у нас завтра английский, да и на балете мне нужно быть в форме.
Тулла, уже снова с трубкой:
— Нет так нет. Мы тогда пойдем скажем сторожу, чтоб закрывал.
Но Йенни уже вскочила, мне тоже пришлось встать:
— Слушай, ты ни в коем случае не пойдешь. Кроме того, ты же сама говоришь, что устала.
Но Йенни уже не устала, а хотела только на минуточку взглянуть:
— Там так интересно, ну пожалуйста, Харри.
Я шагал рядом с ней и влез в крапиву. Тулла впереди, остальные позади нас. Туллин большой палец ткнул в рубероидную дверь: она была приотворена, и из щели почти не тянуло.
Пришлось мне сказать:
— Но одну я тебя не пущу.
И Йенни, такая тоненькая в черном проеме, вежливо ответила:
— Это очень мило с твоей стороны, Харри.
Кто же еще, как не Тулла,
протолкнул меня в ту же дверную щель. А я не сообразил обезвредить тебя и твоих парней, взяв с вас честное слово и скрепив уговор рукопожатием. И как только студеное дыхание ледника связало нас одной веревочкой, — а Йенни, укрепляя эту веревочку, сплела свой мизинчик с моим мизинцем, — как только нас стали засасывать эти ледяные легкие, я уже знал: вот сейчас Тулла, одна либо с ребятами, идет к сторожу и берет ключ либо ведет сторожа с ключами; и вся шайка радостно галдит во все свои девять глоток, чтобы сторож, пока запирает, нас не услышал.
То ли поэтому, то ли оттого, что Йенни держала меня за палец, я не отважился позвать на помощь. А она уверенно вела меня вглубь по черным хрустящим бронхам. Казалось, морозное дыхание охватывает нас со всех сторон, сверху и снизу тоже, и мы уже не чувствовали под собою ног. Но при этом мы продвигались вперед по коридорам и лестницам, высвеченным редкими красными точками ориентирных ламп. И Йенни совершенно нормальным голосом мне говорила:
— Харри, пожалуйста осторожно, тут лестница, двенадцать ступенек вниз.
Но как ни старался я аккуратно, ступенька за ступенькой, нащупывать опору, меня все равно тянуло и засасывало вниз этим бездонным холодом. И когда Йенни сказала:
— Ну вот, мы на первом подвальном этаже, теперь надо держаться левее, там спуск на нижний этаж, — я больше всего хотел на этом первом и остаться, хотя вся кожа у меня горела. Может, конечно, это от давешней крапивы, но скорее это было все то же ледяное дыхание, инеем оседавшее на коже. И со всех сторон хруст, нет, треск, а вернее, да, скрежет: ледяные блоки, штабелями, как челюсти, полные зубов, трутся друг о дружку, только изморось, как эмаль, крошится, и из ледовой пасти несет затхлостью и бродилом, блевотной кислятиной и перегаром, лохматой дремучестью и стужей. Рубероидом и не пахнет. Только дрожжи подходят. Уксус забродил. Плесень грибками поползла.
— Осторожно, ступенька! — предупреждает Йенни.
Куда? В какую солодовую слизь? Кто, на каком этаже какого ада оставил тухнуть открытую кадку огурцов? Какие черти поддают нам жару ниже нуля?
Я хотел закричать, но только прошептал:
— Они нас запрут, если мы не…
Но Йенни, как всегда, честна и доверчива:
— Сторож наверху запирает всегда ровно в семь.
— Где мы?
— Сейчас мы на нижнем подвальном этаже. Тут ледяные блоки, которым уже много лет.
Моя рука хочет все знать точно:
— Сколько лет? — и уже тянется влево, ищет твердое, нащупывает и не может оторваться от первобытных исполинских зубов. — Я приклеился, Йенни! Я примерз!
В тот же миг ладонь Йенни прикрывает мою прилипшую руку, и сразу же мои пальцы отдираются от исполинского зуба, но, ухватив Йеннино запястье, уже не отпускают ее жаркую руку, такую прекрасную в танце, умеющую так парить и замирать в воздухе, и вторую тоже. И обе прямо горят от студеного дыхания ледяных глыб. Под мышками — август. Йенни хихикает:
— Ой, не щекочи меня, Харри.
Но я-то хочу:
— …только погреться, Йенни.
Она позволяет и уже снова:
— …немножко устала, Харри.
Мне не верится:
— …чтобы тут скамейка была.
Но она не теряет присутствия духа:
— А почему бы тут не быть скамейке, Харри?
И как только она это говорит, тут же скамейка и появляется, вся ледяная. Но поскольку Йенни на нее садится, ледяная скамейка, чем дольше Йенни на ней сидит, превращается в уютную деревянную лавочку. И тут Йенни, глубоко в недрах ледника, говорит мне умудренно-взрослым и заботливым голосом:
— А теперь, Харри, тебе надо перестать мерзнуть. Знаешь, я ведь однажды сидела в снеговике. И когда я там сидела, я кое-чему научилась. Так что если ты не перестанешь мерзнуть, придется тебе ко мне прижаться, понимаешь? А если ты и тогда не перестанешь мерзнуть, потому что ты в снеговике не сидел, придется тебе меня поцеловать, понимаешь, это помогает. А если нужно, я могу тебе и платье свое отдать, мне оно ни к чему, правда ни к чему. И тебе нечего меня стесняться. Ведь кроме нас тут никого больше нет. А я тут все равно что дома. Так что можешь его повязать на шею вместо шарфа. А я потом только чуть-чуть вздремну, потому что мне завтра к мадам Ларе, а послезавтра у меня репетиция. Кроме того, знаешь, я правда немножко устала.
Так мы и просидели всю ночь на ледяной деревянной скамейке. Я прижимался к Йенни. Губы у нее были сухие и безвкусные. Ее хлопчатобумажное платьице — если б только вспомнить, в горошек, в полоску или в клеточку? — ее летнее платьишко с короткими рукавами я накинул себе на плечи и вокруг шеи. Без платья, но в бельишке она лежала у меня на руках, и руки не онемели, ведь Йенни была легенькая, как пушинка, даже когда спала. Я не спал, боялся ее уронить. Потому что сам я в снеговике никогда не был и без Йенниных сухих губ, без ее платьица, без этой легкой ноши на руках, без Йенни я бы точно пропал. Пропал среди всего этого морозного сопения, скрежета и хруста, заиндевел бы и заледенел в дыхании ледяных глыб да так и остался бы во льдах по сю пору.
А так мы все же дожили до следующего дня. Утро дало о себе знать возней наверху. Это появились ледовые грузчики в клеенчатых фартуках. Йенни, уже снова в платьице, поинтересовалась:
— А тебе удалось хоть немножко поспать?
— Нет конечно. Кто-то ведь должен был за тобой присматривать.
— А мне, представляешь, приснилось, что подъем у меня все лучше и лучше, так что под конец я смогла прокрутить целых тридцать два фуэте: а господин Зайцингер смеялся.