Владимир Высоцкий - Черная свеча
Низко летящие гуси уносили на крыльях короткое колымское лето. Их провожал чахоточный лай людей, с привычным страхом ожидающих наступления холодов.
Бригадир видел, как воровато оглянувшись, большеротый, с красными пятнами на щеках, Гришка Лыков сунул под груженую вагонетку ногу и хруст сокрушенной чугунным колесом кости вцепился ему в мозг, держал то время, пока тот орал на руках тащивших его из шахты зэков.
— Мастырка, — сказал измочаленный работой на лопате Вазелин. — Из бригады эту падаль гнать. Пусть с ним в другом месте разбираются.
Укушенный диким криком мозг студенисто дергается.
Бригадир говорит, морщась от боли:
— В больницу несите.
— Что?! Это вонючее существо — на больничную койку, а Зяма будет за него пахать?! Хрен пройдет!
— В лазарет, — повторил Упоров, будто Калаянов кричал для кого-то другого.
Они стоят рядом над поломанным зэком, не отворачиваясь от ветра, и щека Калаянова начинает белеть так, словно изнутри ее проступает молочная сыворотка.
— Ты щеку поморозил, — говорит Упоров все в том же мирном тоне, — три быстрей, не то прихватит. Гриша, все должны знать, поскользнулся. Не повезло ему. Старался сильно. Только под такой формулировкой в акте подпишетесь. Мастырка нам не нужна: без Гриши и без зачетов останемся. Уяснил? Беги за начальником участка, Зямочка.
— Сука ленивая, потерпеть не мог…
Калаянов глубже натягивает шапку, идет, наклонившись в сторону ветра, так и не вспомнив про примороженную щеку.
«Устали мужики, — смотрит ему вслед бригадир, — вытянулись».
Зэк прихватил в вязаную рукавицу подмерзший нос, гундосо закричал:
— Ираклий! Проверь транспортеры, лебедки, скрепер. Завтра начинаем нарезать.
— Уже. В полном порядке. Вадим, Гиви Кочехидзе в бригаду просится. Сам стесняется, меня просил… Он тоже из Кутаиси.
— Гиви? Тот, что укусил Пончика за нос?
— Больше кусаться не будет: ему Пончик зубы выбил.
— Он окромя карт в руках ничего не держал.
— Понятно, — Ираклий слегка обижен, — мы же не как вы: друг дружку не кушаем. Нас и так мало. Потому просил:
Открылась дверь теплушки, Никанор Евстафьевич позвал бригадира, как родители приглашают в дом послушных детей:
— Зайди-ка. Дело есть.
Единственное оконце было плотно задернуто пористым льдом, едва пропускавшим в помещение чахлый свет. Никанор Евстафьевич правил нож на замусоленном оселке, уверенно, но мягко касаясь камня тонким лезвием. Поодаль от вора, у тухнувшей печи, сидел незнакомец — сухонький, со спины похожий на подростка человек в бушлате и буденовке. Человек при ближайшем рассмотрении оказался стариком.
— Кто он? — спросил Упоров. — Ваш папа?
Старик был вымучен возрастом до такой степени, что кажется — поднеси к нему спичку, он смолево затрещит, а после вспыхнет устойчивым синим пламенем с розовым поверху ободком. И сгорит весь, до самой шишки, на буденовке.
— Сколько вам лет?
— Девяносто, ваше благородие, — прошамкал с охотой дед. — Из них, почитай, семь десятков тюрьме служу. В разном, естественно, качестве. Сам начальник Главного тюремного управления в должности шталмейстера Двора Его Императорского Величества, действительный статский советник Соломон на мою грудь… — старичок торжественно провел ладонью по грязному бушлату, — орден Святого Станислава третьей степени цеплял. До сих пор я как будто в сомнении пребываю: со мною ли это было? За особо выдающиеся заслуги перед Отечеством. Тогда у нас еще имелось Отечество, молодой человек!
— Надзиратель он, — перебил старика Дьяк, — из Николаевских, а сохранился. В революцию матросов в тюрьму не пускал…
— Согласно присяге и инструкции! — встрепенулся сухоньким тельцем бывший надзиратель, в слезящихся глазах мелькнула искорка неугомонившегося служаки.
— Его за те выходки — в трибунал, именем революции, — хохотнул Никанор Евстафьевич, — получите, значит, червонец наличными за верную службу. Откинулся, отдохнул пару лет при социализме, стал царя — батюшку добрым словом вспоминать. Ему, как врагу народа, еще три пятерки на хвост кинули. И пошла — поехала. Сорок годов, а то и больше при советской власти тюрьмы менял да зоны. Сорок али больше?
— Мне почем знать?! — пожал плечами Новгородов. — В канцелярии спросить надо: они подсчитывают, мы — сидим.
— Он все до звонка мотал. Последний раз отзвонил, выходить запужался. Запужался ведь, Исаич, скажи — нет? Видишь, даже царские чекисты этой власти боятся…
Новгородов печально покачал утонувшей в буденовке головой, чем-то похожий на одинокий колосок у края скошенного поля — и коса над ним уже занесена, а ему горя нет: на поля глядит…
— Не запужался я, Никанор Евстафьевич, столько пуганый, что и страху-то на испуг не сберег. Своим состояние: меньше был встревожен. На Россию смотреть страшно, — Новгородов утер рукавом старческую слезу, — нет России, один коммунизм остался. Я к нему через решеточку присматривался, но места себе в нем не находил. Что пережил грешный Гавриил Исаевич перед дарованной ему антихристами свободой, одному Богу известно. В Библии же сказано про мои страдания: «Я изнемог и сокрушен чрезмерно: кричу от терзания сердца моего». Нашлись добрые люди, сжалились. Оставили при кочегарке, где и жду часа своего…
— Счастливый ты, Исаич, — Никанор Евстафьевич вытер нож о полу бушлата. Свет тонкого лезвия сразу стал резок и холоден. Упоров убрал взгляд с ножа и увидел в полумраке теплушки скупую усмешку старика.
— Годам моим завидуешь? Кончаются годики, а ты-то вон еще какой справный! Поживешь вволю.
— Все в Его рученьках. Лучше расскажи про сучью бригаду: к нам она прямое касательство имеет.
— Гражданин хороший из вашего сословия будет?
— Нет. Фраер бугор, но у сучьего племени в большом долгу. Руку ему должны отрубить.
— Официально?
— Все честь по чести. При покойном Салаваре постановили.
— Тогда имеет силу. Тогда слушайте, молодой человек. Бригада приехала сегодня ночью менять на подземных работах другую бригаду, где собран сплошной беспредел. Бандит на бандите! Их теперь повезут в Золотинку растворять воров. Суки, приезжие, все стахановцы. Специально мастеровых подобрали, чтобы вам нос утереть. Бугор строгий, похожий на палача
— Знаешь, кто у них бугор? — не утерпел явно обеспокоенный Дьяк. — Зоха. Имя приказано организовать с памп это самое сучье соревнование.
— О! — заблеял Новгородов. — Окончательно испорченный человек этот Зоха. Коли не поторопитесь его в молчальники определить, он о вас позаботится
— Кому за святое дело взяться?! — полузло-полузадумчиво произнес Дьяк.
— Кабы с Золотинки подмогу
— А Кенар? Не гляди — бурковатый, зато сговорчивый. За ханку он кого хошь…
— Век меняешь — ума не нажил! — Дьяк в сердцах воткнул перед собой финку. — Кто ж дворняжками волка травит?
Упоров распахнул телогрейку и спросил, чтобы кое-что прояснить для себя:
— Вы же не из воров, Гавриил Исаевич, забота ваша не совсем понятна.
— А-а-а!
Новгородов стянул с головы буденовку, обнажив аккуратную на самой макушке лысинку. Поскреб ее пятерней, улыбнулся, выставив напоказ десятка два прилично сохранившихся зубов:
— Историей интересуетесь? Отклонение мое объясняется двумя причинами. Первая: родитель Никанора, Евстафий Иванович Дьяков, пять лет содержался под моею опекой в тюрьме. Себя уважал и закон свой чтил Что может быть выше блатного закона? Только Закон Божий! И хотя они во всем разнятся, все-таки человек с лицом и именем им руководствуется. А тюрьма, тюрьма какая раньше была! Это же не тюрьма — сплошное благородство! Собственными глазами читал отзыв о посещении 21 ноября 1898 года матушки нашей поверенного в делах Северо-Американских Штатов господина Герберта Пирса. Он пишет…
Новгородов принял соответствующую позу поставив буденовку на левый локоть и вскинув небритый подбородок:
— «Я с искренним удовольствием удостоверяю что насколько я наблюдал, нигде в мире к арестантам не относятся с большим человеколюбием, и в немногих лишь государствах — столь человеколюбиво, как здесь, судя по всей совокупности тюремного устройства». Каково?!
— Ну, а следующая причина, Гавриил Исаевич?
— Та сложнее… Голову приклонить некуда. Свои, которые из тюремщиков, смеются, недобиток, говорят, царский. Ты, мол, прошлое, тебя не перевоспитаешь и убить надо. Мужики думают — за пайку хозяйскую держусь. Суки… коли нет у человека своей линии, коли он на политграмоте лбом бьет пол перед хозяином, а вечером крысятничает, слабого грабит, к такому Гавриил Исаевич на дух не подойдет. Воры, ты уж извини, Никанор Евстафьевич, тоже измельчали. Но тлеет в них еще уголек, дай-то Бог, не навсегда умершей России. Мене всех они поменялися. Мне ли не знать?!
— Не трави душу, Исаич, — тронул за плечо старика Дьяков, — на вот, держи. Пошпилил вчера немного с разной шушерой.