Виктор Пронин - Особые условия
Коля! Ты должен знать, что цель номер один — сохранить уважение к самому себе. Иначе сломаешься. Что будет держать тебя, Коля, когда ты перестанешь быть начальником, когда превратишься в обыкновенного старика на дворовой скамейке, когда тебя будут знать лишь врачи районной поликлиники и всем им ты до чертиков надоешь, когда встречать тебя эти врачи будут со всевозрастающим удивлением — разве ты еще жив? Вот тогда, сознавая свою немощность, бесполезность, сознавая, что ты тянешь время, что впереди у тебя лишь одно большое событие — твоя собственная смерть, вот тогда что тебя будет держать и что даст тебе право уважать себя?
Но сидеть сложа руки и играть какое-то возвышенное благородство тоже не в твоих правилах. Сдаться только для того, чтобы выйти сухим и чистым из этого мокрого положения? Сдаться только для того, чтобы кто-то не подумал о тебе плохо, чтобы тот беспомощный старик на дворовой скамейке имел право горделиво вскинуть свой дряблый подбородок? Чтобы ты сам думал о себе только хорошо, с восхищением? Вот в этом самое дешевое тщеславие, Коля! В этом чистоплюйство, самое пошлое, вульгарное, слюнтяйское чистоплюйство.
Ты размякаешь, Коля. Ты должен ответить самому себе — считаешь ли ты себя виновным или нет. Отбрось все второстепенное — ты виноват? Нет. Ты уверен в своей правоте? Да. Так о чем думать, Коля? Ведь тебя никто не заставляет, не вынуждает хитрить, изворачиваться, звонить друзьям в Министерство, охмурять Комиссию анекдотами и коньяком. Все очень просто, Коля. Разворачивай знамена! Поднимай выше свои святые хоругви!
Труби боевой сбор! Выстраивай полки! Шашки вон! Ах как они сверкают, какой у них тусклый и многообещающий блеск! Как вздрагивают и колосятся они в розоватом свете утреннего солнца!
Не суетись, Коля. Не мельтеши. Спокойно, Коля. Спокойно. Жизнь продолжается и будет продолжаться еще некоторое время. В конце концов, даже если она закончится совсем скоро, ты прожил ее так, как хотел, и уже это — счастье. Что бы ни произошло с тобой, ты счастлив, Коля, и не забывай об этом. Это большая сила — счастье.
Длинные концы шарфа болтались у Панюшкина где-то возле колен, куртка расстегнулась, но он не видел этого, не чувствовал холода, в эти минуты не ощущал самого себя. Обессилев, он переходил на шаг, плелся, еле переставляя ноги, потом снова бежал, почти с такой же скоростью, с какой минуту назад шел. Остались позади вагончики водолазов, последние ограждающие вешки, теперь впереди была только черная промоина, а дальше за нею в слабом ночном свете смутно темнела масса Материка.
Опасаясь соскользнуть в воду, Панюшкин стал на четвереньки, подполз к самому краю и заглянул вниз.
Но не увидел черной воды, черной, бурлящей, несущейся мощно и упруго воды Пролива. Смахнув с глаз слезы, он снова глянул вниз — черноты не было. Тогда он отполз назад, не поднимаясь на ноги, нащупал в темноте обломок льдины и сбросил его вниз. И услышал глухой, твердый стук.
— Батюшки! Никак замерз! — вскрикнул он негромко, как от боли. — Никак замерз, — повторил он уже шепотом и вдруг обмяк, обессилел и уже не мог сдержать слез. Тут уж мороз был ни при чем, старик плакал от облегчения, от жалости к самому себе, от одиночества на этом проливе, на этом льду, в этой жизни. С трудом поднявшись, он отошел от края, кое-как сковырнул примерзшую глыбу льда, самую большую, какую только надеялся сдвинуть с места, и начал подталкивать ее к краю.
Он полз и толкал глыбу впереди себя, упираясь ногами в маленькие выступы льда, толкая глыбу спиной, руками, головой. Наконец льдина сорвалась и полетела вниз.
Всплеска не было. Опять послышался глухой стук. Панюшкин уже плакал свободно и легко, не стесняясь своих слез, даже радуясь им, плакал, зная, что никто его не увидит, понимая, что кончилось напряжение последних дней, кончилось ожидание и изматывающая, обессиливающая неопределенность.
Панюшкин поднялся, долго, прищурившись, смотрел в сторону Материка, будто прицениваясь к нему, будто прикидывая силы, будто примеряясь прыгнуть и одним махом достичь далекого берега. Потом, не торопясь, обмотал вокруг шеи шарф, запахнул куртку и, круто повернувшись, зашагал к Поселку.
— Ну, — сказал он громко и четко, — смотрите! Ну, ладно! Мы, Гарри, посчитаемся с тобой. Ну? Кто первый? Налетайте! Прошу! Не толпитесь, граждане хорошие! Всем отвечу, никого не пропущу! Никого не забуду! Ну, кто там, Хромов? Не робей! Вылазь из-за льдины! Вылазь, говорю! — крикнул Панюшкин, уже не сдерживаясь. — Что у тебя?
— А что, ничего... Боюсь вот только, что весну мне не придется встречать под вашим мудрым руководством.
— Боишься, Хромов? Чего же здесь страшного? Ведь это приятный страх. Ты, Хромов, боишься, как девушка в интересной ситуации!
— Николай Петрович, что пугает одного — другого радует.
— Чем же ты решил напугать меня. Пугай же.
— Нет, я пугать вас не буду. Нечем. Но и не хочу отказывать себе в удовольствии поприсутствовать, когда вас будут пугать другие. Не без моей, правда, помощи. И меня радует...
— Что же, интересно, тебя радует, Хромов?
— Например, то, что вам уже не придется так самозабвенно командовать. Кончилось ваше время, Николай Петрович! Понижение в должности будет весьма болезненной операцией, а? Теперь придется и самому повкалывать, а?
— Хромов! Ты пугаешь меня работой? До чего же ты скуден! Пойми, Хромов, и постарайся запомнить — работа, даже если она и не оценивается по достоинству, никогда не унизит человека. Я говорю, даже не надеясь, что поймешь меня, что ты меня услышишь... Вот скажи, Хромов, за что ты уважаешь себя? Есть у тебя на счету прекрасный, мужественный поступок? Или ты наполнен благородными помыслами? Или на худой конец любит тебя кто-то так, что уже одно это возвышает? А, Хромов? Скажи не таясь, раз уж мы так скоро расстанемся! Ведь должен человек за что-то уважать себя? Вот ты — за что? Или тебе хватает для жизни одного лишь презрения? Неужели ты питаешься презрением, этой мертвечиной? Нет, Хромов, ничем ты не сможешь унизить меня, оскорбить, обидеть! Никогда. Нахамить можешь. Позлорадствовать — тоже можешь. Оскорбить — нет. Глупая злая собака может искусать человека, но оскорбить его достоинства ей не дано. Все, Хромов, сгинь! Сгинь, говорю!
Панюшкин плотнее запахнул куртку и прибавил шагу.
— А, дружок пожаловал! Здравствуйте, Анатолий Евгеньевич! Приветствую вас в эту ночь, на этом льду, в этот столь радостный для меня час! Что у вас накопилось на душе, какие мысли ваш организм произвел сегодня?
— Смеетесь, Николай Петрович? Напрасно. Я, право же, не стою ваших высоких усилий. Ведь вы не надомной смеетесь, вы смеетесь над моей маской. Да, эта маска глупа, у нее низменные страстишки, она нечистоплотна и воровата, но ведь это же не я, это маска. На этом вашем карнавале. А на другом карнавале у меня будет другая маска. Может быть, я еще хуже своих масок, но все равно ведь это не я, я — другой. И смеетесь вы не надо мной. Презираете вы не меня. Я неуязвим для вас.
— Хо-хо, Анатолий Евгеньевич! Какие мысли! Позвольте полюбопытствовать — а существуете ли вы вообще? Ведь вас нет! Вас давно уже нет на белом свете, Анатолий Евгеньевич! Остались одни маски, да и те все на одно лицо, все созданы по образцу и подобию вашему! Скажу больше — это не маски. Вы вынуждены закрывать лицо собственными фотографиями, потому что лица-то нет. Нет его. Пустое место. И вас нет. Ну вот, я же говорил... Как дым, как утренний туман. И снова чист Пролив, и воздух свеж, и снега визг!
— Ба! Знакомое лицо! Что же хотели сказать мне вы, молодой человек с прекрасной внешностью первого любовника и всепонимающей улыбкой гинеколога? Что вы приготовили для меня, гражданин Ухкало? Я не ошибся? У вас именно такая фамилия? Ах, прошу прощения. Я слушаю вас, Дрыгало!
— Коля, Коля... Все шутишь, все прохаживаешься по моей фамилии... Что тебе еще остается? Согласись, самое чувствительное поражение нанес тебе я, поражение, от которого ты до сих пор не можешь оправиться, до сих пор не можешь забыть меня! А как правильно пишется и произносится моя фамилия, ты прекрасно помнишь! И здесь, сейчас, на этом льду, я ведь тоже по твоей воле. Назови меня Кушало, назови меня Нюхало, но согласись, твой ответный удар не больно высокого пошиба, а?
— Да, тогда я потерпел поражение. Да, оно было очень чувствительно. Да, оно до сих пор саднит. Но, гражданин Кушало, я счастлив, что это поражение было. Я потерпел самое прекрасное поражение в моей жизни и отдал бы все, чтобы потерпеть его снова. Видишь ли, Нюхало, у меня была любовь.
— Не смеши, Коля! Какая любовь! Любовь была у меня. А у тебя была мечта о ней.
— Нет, Дрыгало! О, как ты ошибаешься! У тебя была женщина. Да. А любовь была у меня. И она у меня осталась. А что осталось у тебя? Что осталось у тебя, кроме желтых свадебных фотографий? Ты даже не понял, а может быть, просто не хочешь понять, что причиной твоей победы был я. Ирка ведь была не очень красива, верно? Ее не назовешь красавицей в полном смысле слова. Но ты женился на ней, потому что тебе нужна была победа. И над ней, и надо мной. Ты победил. Да. Но, когда я исчез, исчезла и твоя победа. Я унес ее с собой. Вы остались вдвоем. Что связывало вас? Вас связывал я. Одним только своим присутствием, своим видом я придавал значительность и смысл вашим отношениям. Сколько же вы были вместе, когда я уехал? Год протянули? Где же ты? Скажи хоть что-нибудь! Нет, только поземка по льду, голубая лунная поземка.