Николай Крыщук - Кругами рая
Анекдот этот давно известен, но его автора все же приятно назвать.
Вот и сейчас, выпустив из себя какую-то часть гражданского пара, Виталий Николаевич, не отойдя от злосчастной бани и пяти шагов, вдруг громко расхохотался. Ход мысли, приведший его в это состояние, был хоть и молниеносен, однако не совсем прост.
Вспомнилась ему одна китайская энциклопедия, вернее же, не сама энциклопедия, которую он и не мог вспомнить, потому что ее не существовало, а китайская энциклопедия, которую сочинил в своем рассказе писатель Борхес. Впрочем, и рассказ этот доцент, кажется, не читал, самого процесса чтения, во всяком случае, не помнил. Но с цитаты из этого рассказа начинается одна из самых оригинальных книг в мире «Слова и вещи», которую написал француз Фуко. Собственно, начало этой книги и вспомнил Калещук и расхохотался, как хохотал над выдумкой Борхеса сам философ.
В энциклопедии по параграфам были распределены разные виды животных. Животные подразделялись на: принадлежащих Императору, бальзамированных, прирученных, молочных поросят, сирен, сказочных, бродячих собак, включенных в настоящую классификацию, буйствующих, как в безумии, неисчислимых, нарисованных очень тонкой кисточкой из верблюжьей шерсти, и прочих, только что разбивших кувшин, издалека кажущихся мухами.
Почувствовавший себя счастливым доцент всматривался в лица прохожих, пытаясь определить: кто из них способен разделить с ним восторг? Но люди, как назло, попадались все неопределенные и с таким видом, как будто заданный на сегодня урок они ответили и теперь могут отдыхать, не беспокоя совесть. Виталий Николаевич решил, что водки надо выпить сейчас же и непременно, пусть даже она у них, паразитов, опять будет теплой. С этим и зашагал в известное ему место.
Фокус у Борхеса, как правильно догадался Фуко, вовсе не в беспорядке неуместного и сближении несовместимого. Речь вообще идет не о причудливости необычных сопоставлений. Сближение крайностей или неожиданное соседство не связанных между собой вещей – дело известное (о «странных сближениях» писал еще наш Пушкин). Такое может ошеломить, высечь искру новой идеи или эмоции, в этом и состоит прекрасная свобода искусства, его магическая сила.
У Борхеса и мысли нет о поэтических или парадоксальных сближениях, классификация фиктивна, а общее пространство встреч персонажей полностью разрушено. Даже клеточки, в которые помещены «неисчислимые», «прирученные» и «только что разбившие кувшин», не имеют своего места. Социальная и психологическая знаковостъ, благодаря которой худо и бедно, но все же возможно пока общение людей, в этом случае лишается смысла. Фуко пошел дальше Соссюра, который разделял язык и высказывание по линии объективно и субъективно значимого. Силу закона он придал высказыванию.
Тут бы и разрушиться миру и всхлипнуть напоследок, как обещал Элиот. Мир, разумеется, и так идет к своему крушению, но в силу насильственной глобализации при очевидной уже несообщаемости высказываний. Беспорядок разрушает монолит исподволь, поскольку ценности, на которых держится монолит, мнимые или, скажем так, давно не общезначимые и, следовательно, поддерживают монолит не силой своей авторитетности, а буквальной силой, которая накачивает поникшие и местами взятые гнилью чучела и делает их привлекательными, но не более чем силиконовые женские груди.
Фуко придал силу закона высказыванию. Легко сказать. Закон этот не может работать при все еще упорствующих представлениях о целом мира, которые давала религия, а потом пытались приспособить и реанимировать всякого рода международные декларации. Ничего этого, ясно, давно нет, одни лишь улыбочки, политкорректностъ, церковные басы да государственные ужимки. И сила, сила! Беспорядок и разброд между тем только нарастают.
Фуко же увидел, что беспорядок, описанный Борхесом, совсем иной. Он высвечивает фрагменты многочисленных возможных порядков в лишенной закона и геометрии области. То есть в то время, когда намагниченное мечтой о всеобщем рае утопии большинство продолжает жить, Фуко разглядел самоорганизованные гетеротопии (соединяем корни древнегреческого: гетеро – «другой», топос – «место» и получаем «другое место»). А? Уж если явления положены и размещены в настолько различных плоскостях, что невозможно найти пространство для их встречи, то им остается искать собственное место.
Это великое открытие.
Утопия утешает: не имея места в пространстве, она переносит нас из неблагополучного времени в эпоху всеобщего благоденствия и распахивает перед нами чудесные миры с возделанными садами, летающими ангелами, всеобщей любовью и торжествующей справедливостью. Но это обман. Рай похож на земной мир как две капли воды, только мир, компенсированный нашей мечтой и фантазией по принципу недостающего в этом. Гетеротопия строит свой порядок, наплевав на прежний закон и геометрию. Язык, конечно, подорван, разрушен синтаксис, и не только тот, который строит предложения, но менее явный, который сцепляет слова и вещи по смежности или противостоянию. Нарицательные имена больше невозможны. Нельзя уже сказать, что это – это, а то – то. Бог? Какой Бог? Потому ничего и не получается у всякого рода сепаратистов, что они хотят обособиться, но прихватив при этом фикции Бога, национальности и языка. Те же утописты.
Революция предполагает поиск нового языка и способа познания, не отягощенного классической иерархией. Всякая идеология при этом испарится, как утренний туман.
Басни больше не смешны и не поучительны. Рассуждения лишились смысла, мифы рассыпались, точно крупа из мешков, которые ночью воры развязали да и разбежались, напуганные рассветом. И в пространстве, лишенном эха, лирическая фраза тщетно стучится в сердце.
Тревожно, братцы? А еще бы не тревожно! Но нельзя безнаказанно обманывать себя до бесконечности и считать бредом то, что не по уму. Кто вам внушил, что мы живем в единственно возможном мире? Наложите сетку грубого бытия порядка на полотно культуры, и вы получите искомое абстрактное искусство, ибо коды и знаки прежней культуры перестали работать и не отвечают больше позитивному заказу реальности. Рынок, хоть и суверенный, приучил же нас различать товары по качеству, а не по этикеткам. Иначе бы все давно сдохли, так и не дождавшись апокалипсиса. Так в чем дело? Вещь давно оторвалась от представлений о ней. Язык как спонтанно сложившаяся таблица и первичная сетка вещей сходит на нет. Человек лишь недавнее изобретение, формообразование знания, и тот исчезнет, как только это образование примет новый вид. Потому что именно человек, единственный, казалось бы, и самый древний исследователь непрерывных биологических и исторических процессов, сам оказался неким разрывом в порядке вещей. Надо, товарищ, знать, что будет. Может, жизнь тебя забудет?
Последние слова были похожи на тост, под который, не оглашая его, но радостно и молчаливо содрогаясь, Калещук выпил намеченные сто грамм, которые, как он и предполагал, дожидались его не в холодильнике.* * *Он шел вдоль канала и всеми клеточками тела ощущал весеннее настроение. Почему, скажите, у человека не может быть летом весеннего настроения? Всюду рутинность!
Больше всего ему льстило, что ни один из этих заблудших прохожих не понял бы ни слова, начни он рассказывать им о гносеологической революции. Как если бы он был китайцем. Мысль о том, что он китаец, добавила в легкие Калещука веселья. Он ловко перешагивал через собачьи храмики, поднял прямо на асфальте пустивший листья прутик, любовно заглядывал в лица детям и как никогда был дружен с человечеством.
К сожалению, такие состояния по определению не могут длиться долго и жизнь всегда подставляет случай. За крутым поворотом канала сквозь решетку доцент увидел человека, сидящего на земле и полуприлегшего на ствол старого тополя. Недоброе предчувствие шевельнулось в Калещуке. Он и на Божьем суде готов будет подтвердить, что, во-первых, еще сквозь решетку узнал в этом человеке своего коллегу Григория Михайловича Гринина, а во-вторых, сразу понял, что тот сегодня с утра не пил и прилег у дерева не для отдыха.
Калещук ускорил шаг. Его извозчичьи губы выгнулись наружу, словно он готовился обновить их помадой. Легкомысленность прутика, зажатого в руке, тут же обнаружила свою неуместность, но он почему-то не решался выбросить его.
Подбородок профессора был направлен к плечу. То ли оперся об него, то ли не успел дотянуться – с этого места было не видно. Что поразило Калещука: старик был одет в дорогой темно-серый костюм, который такой человек, как ГМ, надевал, только если предстояло идти на ковер. Во всяком случае, в этом костюме Калещук видел профессора не больше двух-трех раз. Почему-то вспомнилось некстати, как ГМ спросил его по дороге из университета:
– Не подскажете, где люди покупают зубочистки? Таинственный предмет: ни по хозяйственному, ни по гастрономическому, ни по аптекарскому профилю не проходит. Теряюсь в догадках, а спросить неловко.