Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
На одной из стен отсвечивала тусклым уже золотом фона, глянцем масляных красок темно-коричневая, в два натуральных человеческих роста, фигура Христа, лет сто назад написанная совсем юным художником, местным уроженцем, тогда еще никому не известным за пределами Ольшанска, бывшим для всех просто Ваней. А лет двадцать спустя его знала уже вся Россия как одного из самых дерзостных революционеров в искусстве, одного из самых видных и талантливых в той группе живописцев, что получили наименование передвижников…
Так же, как и прежде, стояли по краям мощеной площади «торговые ряды» – череда узких темных лавок под одной длинной крышей, с одним длинным, во весь ряд, навесом вдоль дверей и окон – так что из лавки в лавку можно было попасть, не выходя на солнце или дождь, и так же, только теперь не у лавочников, а у кооперативных продавцов, в этих лавках можно было купить чай и сахар, крупу и муку, деготь и соль, мед и свечи, и всякий другой товар, всякую другую продукцию, произведенную местными артелями и привезенную издалека.
Поредели порубленные на дрова, вымерзшие в суровые зимы голодных двадцатых годов сады, но все еще густо обливало их вёснами цветение и, как прежде, тяжел, сладок, духовит был их аромат, пронизанный гудом снующих пчел. Луга под городом, видные в пролет каждой улицы, подходившие вплотную под кручу, на которой когда-то высилась деревянная крепость с башенками, бойницами и пушками, все так же пышно покрывались травами к началу июня, и когда косили сено – запах его, властно перебивая всё, плавал над городом, втекал в каждое распахнутое окно, в дома жителей, в кабинеты районных учреждений, в школьные классы. Так было и в те дни, когда Леня Шестаков сдавал последние экзамены, в тот вечер, когда в школьном зале гремела радиола, выпускники прощались со школой, учителями.
А через день на западной границе уже полыхала война, и вместо Академии художеств, где он мечтал учиться, где уже видел себя за мольбертом с кистями и палитрою в руках, – его ждала совсем иная, не им задуманная, судьба…
4
Официального извещения о гибели сына Прасковья Антоновна не получала. На все ее запросы в часть, в Москву, ей всякий раз отвечали короткими, почти одинаковыми словами, что о рядовом Леониде Шестакове сведений не имеется.
В большинстве семей, знакомых Прасковье Антоновне, где вот так же без следа, без вести пропал на войне кто-нибудь из близких, получая подобные, как у Прасковьи Антоновны, ответы, испытывали даже что-то вроде отрадного облегчения, что не в мертвых их сыновья, мужья, братья, отцы, не за чертой, из-за которой уже нельзя их ждать, все же можно хранить в сердце надежду, что они живы и когда-нибудь все-таки найдутся, объявят о себе.
Прасковья же Антоновна ни на минуту не испытывала подобных обманчивых надежд. Когда пришло первое такое письмо в ответ на ее запросы, сердце ее как бы оборвалось в груди, окунулось в мучительный холод: она поняла, что сына у нее нет, война унесла, поглотила его навсегда.
Может быть, она сумела бы когда-нибудь, с течением времени, свыкнуться с потерей, будь у нее большая семья, другие дети, требующие забот, хлопот, внимания, какая-нибудь родня вокруг, возле, вообще кто-то или что-то, чтобы так или иначе заместить потерю, заполнить зияющую пустоту, образовавшуюся в жизни, в душе, во всем существе Прасковьи Антоновны. Но семья Шестаковых состояла всего из трех человек: она, муж Петр Василич да Леня – центр этого их маленького мира.
Петр Василич всю жизнь, с молодости, служил на местной почте, – тихий, скромный, трезвый, ничем не примечательный человек, без каких-либо страстей, увлечений, как у других мужчин, например, – охотой, рыболовством. Но Прасковье Антоновне он был хорош и мил именно вот этой своей обыкновенностью, простотой и ясностью во всем, тем, что она знала – союз их ненарушим, ничто, никогда не может их рассорить, разбить их маленькую семью. В сорок первом году его повезли на рытье окопов под Курск. Он мог бы не ехать, отказаться, у него было больное сердце, достать врачебные справки, но ему было совестно указывать на свою болезнь, ехали примерно такого же возраста, не лучшего здоровья сослуживцы. Там, на окопах, он и умер: копал вместе со всеми землю лопатой – и вдруг посмотрел как-то странно и повалился без звука. Похоронили его на месте, – не везти же тело в сумятице близкого фронта, при таких дорожных трудностях, домой; засыпали в неглубокой придорожной могиле теми же лопатами, которыми копали траншеи и противотанковые рвы. Бывшие с ним сослуживцы привезли потом Прасковье Антоновне оставшиеся вещи: пальто, шапку, испачканные глиной сапоги, рассказали скупые подробности…
И осталась Прасковья Антоновна в доме одна.
А когда в сорок втором перестал писать Леня, перестали приходить от него треугольнички из случайной бумаги, подвернувшейся под руки, – иногда это были какие-то ведомственные бланки, подобранные в разрушенных зданиях, иногда даже куски обоев, каких-то афиш, – Прасковья Антоновна осталась не просто одна, но в том недоступном для выражения словами одиночестве, хуже которого уже нет ничего для человеческой, материнской души на земле, и даже смерть – это желанный, спасительный исход.
Как Петр Василич на почте, так и Прасковья Антоновна с молодости работала на одном и том же месте – в городской библиотеке. В ней она продолжала работать и дальше, – пока могла, пока доставало сил. Потом вышла на пенсию. До войны у Шестаковых, как у многих потомственных жителей Ольшанска, был довольно приличный дом, не слишком просторный, но и не тесный, с огородом, садом; он стал не нужен Прасковье Антоновне, дорого было его ремонтировать, поддерживать в исправном состоянии; огород и сад требовали рук, труда, ухода, а Прасковьи Антоновны на это уже не хватало. Да и на маленькое жалованье нелегко было прожить в скудные послевоенные годы, при тогдашней дороговизне. И Прасковья Антоновна продала сначала полдома, потом еще часть. Остались у нее только комнатка с маленькими сенцами и кусочек зеленого дворика с одной огородной грядкой для лука и моркови, одной вишенкой, когда-то посаженной Леней, просто так, ради интереса: воткнул прутик, а он и прижился, пустил корешки… Еще в этом дворике были цветочная клумба, на которой летом по краям желтели бархотки и настурции, а в середине кустом поднимался табак, раскрывающий с заходом солнца свои белые звездчатые трубочки, и деревянный, ветхий уже стол со скамейкой – под Лениной вишней, в соседстве с грядкою и клумбой. Иногда к Прасковье Антоновне заходили знакомые, чаще других – ее подруга с юности Олимпиада Григорьевна, такая же одинокая, старая женщина, бывшая учительница. Прасковья Антоновна грела тогда самовар, накрывала в комнате или под вишней стол белой скатертью, ставила вазочки с вареньем, не забывая при этом обязательно упомянуть, какое варенье любил Леня, какое – Петр Василич, хотя Олимпиада Григорьевна знала это так же хорошо, как сама хозяйка; в плетеной корзине на столе появлялись припасенные для таких случаев коржики, сушки, печенье, и две старые женщины, по давней привычке, как было это когда-то в быту тихого Ольшанска, а ныне уже не поддерживается молодыми, сохранилось только в редких домах, – устраивали долгое чаепитие, с долгими беседами и, конечно, с повторявшимися уже в бессчетный раз воспоминаниями о Петре Василиче, о Лене, обо всем том, что когда-то было буднями, радостью, счастьем этого дома, от которого теперь остались только последние малые крохи: облезлый, в выставочных медалях тульский самовар, две-три вазочки, несколько серебряных ложек да фотографии в комнатке Прасковьи Антоновны – на коврике над ее кроватью. На них – Петр Василич, еще в дореволюционную пору, когда между ним и Прасковьей Антоновной было лишь отдаленное знакомство, они только раскланивались при встречах на улице: худощавый, стройный, с щегольскими усиками молодого чиновника, в мундире почтового ведомства, в фуражке с высокой тульей и кокардой. Они вдвоем – вскоре после женитьбы, в двадцать втором году. Пышные волосы Прасковьи Антоновны, какими она отличалась в юности на зависть всем подругам, собраны на затылке в тугой узел, белая батистовая кофточка с кружевным воротничком выглядит дорогим свадебным нарядом; никто бы не поверил, из какого старья она переделана, одна Прасковья Антоновна это знает, сколько понадобилось усилий и искусства, чтобы придать ей такой вид; Петр Василия – в застиранной до белизны военной гимнастерке; в ней он пришел из Красной Армии, – ничего другого у него в ту пору больше не было. У обоих – ясные, счастливые лица людей, перед которыми долгая, дальняя, заманчивая дорога: время бедствий, голода, смертей позади, предстоит радостная, светлая, добрая жизнь, о которой хочется думать, что в ней не будет ни печали, ни болезней, ни горя, – и так сколько всего этого осталось за плечами, испытано и пережито на десять людских жизней!..