Эфраим Севела - «Тойота Королла»
— Ну, матушка, — отмахнулся Толя, — далеко зашла. Послушай моего совета, Леночка. Высказалась? Проветрила пасть? Ну и забудь! И мы забудем. А то ведь в такие дебри подобные разговоры заведут, откуда и возврата-то нет. Мое предложение принято? Единогласно. Тогда — подъем! И приступим к спуску. Вниз, к морю, к нашей белокаменной Ялте, к ресторану «Ореанда», где уже томятся, дожидаясь нас, свиные отбивные с зеленым горошком и не одна бутылочка сухого грузинского вина.
Мы стали осторожно спускаться с гор. Ставя ноги для лучшего упора на выступавшие из земли углы гранита и то и дело пригибаясь под низкими ветвями деревьев. Несколько раз нам снова попадались корявые стволы иудиного дерева, и мы невольно переглядывались и усмехались. Но не произносили ни слова. Даже болтливая Лидочка примолкла, полностью сосредоточившись на поисках безопасного места, куда можно сделать следующий шаг.
А я шел впереди Лены, в крутых местах подавая ей руку, чтоб она могла, опираясь на меня, спуститься ниже. При этом я оглядывался и встречался с ее взглядом, уже смягчившимся и словно просившим у меня извинения за ее не совсем уместную на такой прогулке горячность. Ее явно беспокоил мой угрюмый, сосредоточенный вид.
Я не мог рассеяться. Моя память нервно пульсировала, с отчетливой ясностью, в мельчайших подробностях, извлекая воспоминания, явно не способствующие доброму расположению духа.
Татары. Крымские татары. Когда-то в конце войны Сталин обвинил их в нелояльности к советской власти, к России, несколько столетий тому назад оккупировавшей этот полуостров — курортную жемчужину Черного моря — вместе с коренным населением — татарами, названными крымскими в отличие от других татар, населявших верховья Волги и именуемых казанскими татарами. Вотэтих-то крымских татар под метелку вымели из Крыма, сорвали с насиженных мест и в скотских вагонах погнали за тысячи километров в Сибирь на медленную гибель отстужи и голода. Теперь в Крыму жили переселенные с севера русские и украинцы. Татарам не только воспрещалось проживать в Крыму, на их родине, они не могли приехать даже в отпуск, даже на один день, взглянуть на могилы предков. За нарушение этого запрета следовал немедленный арест и отправка под конвоем за пределы Крыма.
И мы с этим вопиющим нарушением человеческих прав мирились и, больше того, ничуть не краснея, ездили сюда отдыхать, загорали под ненашим солнцем, любовались прелестными, но украденными видами крымских гор со снежными вершинами в самые жаркие дни, купались в ароматных водах Черного моря, обжирались крымскими фруктами, опивались крымскими винами и предавались разгулу и разврату на чужой, постыдно отнятой у другого народа земле.
Наш аппетит нисколько не пострадал, даже Лена, затеявшая этот разговор, немногим отличаясь от всех нас: она-то ведь тоже сюда мчалась отдыхать, не полагая такой отдых греховным и нечистым.
Мне вспомнился мой последний разговор с Соней. В провинциальном городе. В ночь после того рокового собрания, на котором ее публично распинали лишь за то, что она родилась еврейкой. Одноногую Соню, бывшую санитарку полкового медсанбата, вынесшую из-под огня и этим спасшую жизнь сотням солдат разных национальностей, исключили из коммунистической партии, выгнали с работы без права отныне работать, быть близко подпущенной к журналистике. Будущее ее было мрачно и непредсказуемо.
Терзаясь оттого, что принимал участие в постыдном избиении беззащитной женщины, в этом советском варианте суда Линча, я толкался после собрания возле нее на правах университетского товарища. Все в редакции от Сони шарахались, ее с опаской обходили, как прокаженную. Лишь я терся рядом, и многим это казалось мужественным поступком. Но не мне и Соне. Нам было неловко рядом. Мы стыдились глядеть в глаза друг другу.
Соня вела себя молодцом. Ни слез, ни жалоб. Лишь смертельная желтизна на лице и даже ушах. И какая-то чужая, наклеенная улыбка на бескровных губах.
Ее рассчитали с работы в тот же вечер. Оставили бухгалтера на сверхурочные часы — чтобы она лишней минуты не задержалась в редакции. Выдали наспех состряпанные характеристики, без которых в России невозможно устроиться на новое место. С этими характеристиками Соню могли принять только в морг.
Московский поезд проходил через этот город ночью, и я пошел с ней на вокзал. Не из демонстративной храбрости. Уж хотя бы потому, что Соне, на ее костылях, дотащить до станции тяжелый чемодан не под силу. Я нес чемодан. Соня рядом размашисто перекидывала свое тело, стуча копытцами костылей по неровному асфальту безлюдного, погруженного в сон городка. Мы молчали. И уж недалеко от станции, когда впереди засветились зеленые и красные пятнышки семафоров и близко просипел гудок маневрового паровоза, Соня заговорила. Не о себе. О крымских татарах.
— Все, что со мной сегодня случилось, Олег, заслуженная кара. Чем я лучше этой своры, топтавшей меня? Я ведь взвыла лишь потому, что бьют меня. Именно меня. Еврейку. А когда четыре года назад надругались над крымскими татарами, разве я ощущала боль? Я встала на дыбы? Я хоть одно словечко вымолвила? Не в их защиту, упаси Боже! Но хотя бы выразила сострадание? Мы молчим, когда бьют других. Лишь бы не нас. А с такой моралью мы все по очереди будем биты. И поделом. Другого мы не заслуживаем. Поэтому, Олег, я не сойду с ума. Как не свихнулись в холодной Сибири татары. Возможно, выживу. А ты не терзайся. Если бы ты вступился за меня, я посчитала бы тебя ненормальным и не решилась бы рядом с тобой прохаживаться ночью, как это делаю сейчас, потому что за таким безумным поступком можно было ожидать и другого: например, я бы не удивилась, если б ты вдруг откусил мне ухо.
Я посадил тогда Соню в московский поезд, и с тех пор до самой этой встречи на мысе Форос наши пути не пересеклись.
Мы миновали беленький домик-музей Чехова в Аутке, совсем утонувший в зелени темных кипарисов, некогда посаженных его руками, и оттуда дорога пошла положе, и под ногами уже были не осыпающиеся камни, а твердый, с асфальтом тротуар. Мы входили в Ялту. И развязав узелки, что всю дорогу несли за плечами, облачились в одежды и приняли вполне добропорядочный вид.
Женщины шли впереди нас по узкому тротуару. Толя придержал мой локоть и, когда расстояние до них увеличилось, тихо сказал:
— Ну и птичку ты раскопал. Она и в постели любит так философствовать?
Я пробормотал, что в постели ей нет равных.
— Тогда простительно, — заключил Толя.
Впереди показалась зеленая крыша гостиницы «Ореанда».
На том конце провода трубку сняли необычайно быстро, точно с нетерпением ожидали звонка. Сняла трубку, невзирая на позднее время, не жена, а дочь, пятилетняя Танечка.
— Доченька, — удивился я. — Ты почему не спишь? Где мама?
— Папочка, — донесся до меня ее всхлип, — мама ушла в кино. Я дома одна.
Это меня не удивило. Мы приучили девочку уже с трех лет оставаться одной дома, когда нам с женой нужно было куда-нибудь уйти вместе. Мы запирали ее в квартире, уложив предварительно в постель, где она еще с полчаса или с час играла со своими куклами, пока глаза не слипались, и преспокойно засыпала. Вернувшись, мы выключали свет в ее комнате.
Теперь, по всем моим расчетам, она должна была спать.
— Папочка, — слезливо сказала дочь, — пожалуйста, не клади трубку. Я боюсь.
— Кого боишься?
— Шпиона.
— Какого шпиона?
— Из телевизора.
— Ничего не понимаю, доченька.
Кабина, из которой я разговаривал с Москвой, была без дверей, говорил я очень громко, чтоб быть слышным на другом конце провода, потому что в зале было довольно многолюдно и шумно. Люди, в основном это были женщины, толпились у кабин, ожидая, когда освободятся телефоны, и мои странные слова о шпионе, естественно, привлекли внимание: у моей кабины выросла большая толпа.
— Понимаешь, папочка, — торопливо объясняла дочь, словно боялась, что ей не дадут договорить и вырвут трубку, — когда мама ушла, я включила телевизор. А там показывали про шпиона. Страшный фильм. Я боялась выключить, пока не кончилось. Потом ушла в ванную. И хорошо еще, телефон взяла с собой. Только разделась — и услышала в квартире шаги. Там ходит шпион… из телевизора. Я заперла дверь в ванную и умираю от страха.
— Так, — озадаченно протянул я. — Сейчас разберемся. Пожалуйста, не плачь… И слушай внимательно. Я бросил в щель телефона последний жетон и, обернувшись к сгоравшей от любопытства толпе женщин, попросил, зажав ладонью микрофон:
— Товарищи! У меня кончились жетоны, а я не могу прервать разговор. Там, в Москве, маленькая девочка… моя дочь… очень напугана… я не могу ее так оставить… Дайте взаймы, у кого есть, жетоны.
Сердобольность русских женщин известна, и в мою протянутую ладонь тут же посыпались медные жетоны. А одна грудастая, полная дама бесцеремонно протиснулась в мою кабину, прижав меня спиной к стеклянной стенке, и сама стала проталкивать жетоны в ненасытную щель.