Майя Кучерская - Тётя Мотя
Голубев молчал, он уже снова сидел на своем узком диванчике, воспоминания жгли его, жгли, потому что складывались теперь в общую картину, не оставлявшую сомнений. Он вспоминал сейчас, как однажды бабушка заговорила с матерью о каком-то «нашем Сереже» — жалостливо, грустно — говоря, что молиться о нем надо все равно, как за живого, но мать резко оборвала ее, кивнув на него, тогда карапуза совсем. Но вот ведь запомнил! И в другой раз, когда в последние уже свои дни, лежа дома, в полусознании, внезапно позвала его — нежно, улыбчиво и так жалобно. «Сережа, Сереженька, ангел!» — он тотчас подскочил, удивленный, никогда она «ангелом» его не называла, да и Сереженькой разве что в раннем детстве… склонился, заговорил. Мать была в полузабытьи, говорила это, оказывается, в беспамятстве, как вдруг очнулась, взглянула мутно и словно не узнала его — бессильно, отчаянно замотала головой, глазами погнала прочь. Он подумал тогда — возможно, она просто маленьким его хотела увидеть, совсем мальчиком? Нет, нет. Другого Сережу она тогда звала!
И до последней минуты все хотела открыть ему что-то важное. Все обещала, я тебе еще расскажу, такое… Он гадал: что? А она так и не решилась. Или не успела? Расспрашивать было нельзя, так у них с детства было заведено — не расспрашивать, особенно про отца! Запретная тема. Потому что спрашивай не спрашивай — все одно получишь в ответ исказившееся скорбью лицо, всхлип, отворот к окну. Отец с матерью не были расписаны, во всех документах в графе «отец» у Сергея Петровича стоял прочерк. Только капли процеживались сквозь эту оборону глухую. Он знал все-таки, от бабушки, что отец служил инженером-конструктором на судостроительном заводе, «делал корабли» (как он со временем потом выяснил, на заводе конструировались тогда буксирные катера), был арестован «ни за что» и вскоре расстрелян. Но фамилию отца ни мать, ни бабушка не называли, всегда ограничиваясь деревянным, каждый раз старательно выговариваемым, с подчеркнутой четкостью «Петром Григорьевичем». Вот про кого, вот про кого он читал дневник Аси, которая писала и о Сереже, одаренном, но несколько ленивом мальчике. Вот зачем он расшифровывал ее закорючки нечитаемые — чтобы хоть что-то выяснить про отца…
Это была поздняя любовь, мать недаром родила сына только в тридцать девять лет. Сергей Владимирович был ее на три года младше. Он появился в их с бабушкой домике, полдомике, точнее, — комната, кухонка — в середине 1930-х — скромный советский инженер. Но с повадкой. Подавал пальто, вставал, когда женщина входила, старорежимно целовал руку, а цветы! Эти букеты, нарванные по оврагам — колокольчики, ромашки, хотя бывали и розы, и улыбка смущенная… Из «бывших» он — вот что! Нельзя было этого не разглядеть. Но как же он дожил до 1937-го? Все — походка, наклон головы, речь, манера слушать, любезность врожденная — все его выдавало. К тому же Сергей Владимирович оказался верующим — это матери, давно не ходившей в церковь, но молившейся тайно, тоже оказалось важно. Про бабушку нечего и говорить! Он был из мира, в котором прошла большая и лучшая часть ее жизни.
Где они впервые познакомились, откуда узнали друг друга? Конечно, в Архиве, он явился туда за справкой, мать так говорила, тоже зажевывая, «справка какая-то ему, что ли, понадобилась» — возможно, Сергей Владимирович пытался разыскать бумаги из Утехино? Архивы из разоренных усадеб в Рыбинск свозили тоннами. Многое жгли еще на местах, что-то теряли… Адашевский, кстати, так весь и пропал. Во всяком случае, ни в Рыбинском, ни в Угличском, ни в Ярославском архиве Голубев ничего похожего на него пока не обнаружил.
— Значит, мать дала вам отчество для… маскировки? — запнувшись, произнес Задохин, отвлекая его от мыслей.
— Да, я и сам не понимаю пока, вижу только, как и вы, что изображен на вашей и моей фотографии один человек, чем-то на меня похожий, арестованный в то же время, что и отец мой, тогда же расстрелянный. Знаю еще, что и отец работал, на судоверфи Володарского… А я-то удивлялся, почему в списке сотрудников завода за 1937 год ни одного подходящего по возрасту Петра нет! — печально улыбнулся Сергей Петрович и поднял голову, ощутив какое-то движение в комнате.
В дверях стояла Анна Тихоновна и звала их к ужину.
Через несколько часов Иван Валерьевич шел в глубокой темноте по Калинову, напевая. Шаг его был нетверд, но лицо расслабленно и добро.
Весь остаток вечера они отмечали «окончание военных действий» и «конец безотцовщины», как выразился Сергей Петрович. Пол-ужина обсуждали детали, договорились, что надо добраться до ярославского Архива ФСБ, наверняка дело Адашева хранится там, может, и про других Адашевых станет ясней. Потом перешли на обсуждение Утехино, кружка, школы, экспозиции из выжившего на пожаре. Под конец ужина Задохин совсем размяк, громко нахваливал грибочки Анны Тихоновны, рассказывал, как служил в армии, при ближайшем рассмотрении оказавшись балагуром; начал даже вспоминать частушки, которые пели у него в родной деревне, родился и вырос Задохин в Мартынове.
Умолял Сергея Петровича вернуться и вести с сентября историю, хоть в одном-двух классах.
— Пожадничал я, Сергей Петрович, — нагрузки-то всем хватит. Всем! Мне одному не справиться, да и не нужно. И кружок, пожалуйста, возьмите. Ребята скучают. В начале года все выясняли у меня, когда начнется, почему нет кружка.
— Да, и ко мне они приходили…
— Вернитесь, прошу!
Сергей Петрович согласился, но только на кружок. Много появилось у него новых архивных занятий, которые тоже нельзя было вдруг оставить. Но и за это Иван Валерьевич его жарко благодарил, и за это они тоже выпили по последней.
Восьмиклассницы Оля Заботина и Катя Пигута, возвращавшиеся в ночи с клубной дискотеки, завидев шагающего посреди улицы директора, схоронились за автобусную остановку, в испуганной надежде, что Иван Валерьевич их не заметит.
Он их и не заметил, негромко и сильно фальшивя, Задохин напевал что-то веселое, и когда приблизился, девочки различили слова:
Эх, СеменовнаВ пруду купалася —Большая рыбинаВ штаны попалася.
Девочки так и прыснули, совершенно забыв о конспирации, но Иван Валерьевич и ухом не повел и завел что-то новое, уже неразличимое им отсюда.
Вечер стоял тихий-тихий, такой теплый, что и пожилую Авдотью Яковлевну, помогавшую Лиде управляться с детьми, никак было не загнать в дом, все нежилась, сидела на лавочке, слушала соловьев. И комар ни один пока ни зудел. Увидев, какой походкой Иван Валерьевич возвращается домой, Авдотья, впрочем, поднялась с легким кряхтением, и, приговаривая что-то, помогла хозяину взобраться по ступенькам крыльца.
Глава восьмая
Уже выходя из подъезда, Тетя попросила Колю чуть подождать и все-таки проверила напоследок почтовый ящик — так и есть, долгожданный конверт от Сергея Петровича — не мог старый учитель отпустить ее без напутствия. Она разорвала его в метро. Это был расшифрованный дневник Аси. Голубев наконец окончил свой труд. Коля косился, явно ревновал, она послушно сложила бумаги в рюкзак.
И погрузилась в чтение, едва самолет набрал высоту. Не отвлекаясь ни на еду, ни на комедию несмешных положений, прыгающую на экране над головой — читала, ловя и, кажется, слыша Асино дыханье.
1908 год
8 апреля. Пришел первый пароход. Снег на полях почти стаял. Почки надулись.
Пасха уж близко, много сегодня была наверху, нашла дневник, который вела восемь лет назад, завалился за ящик в комоде. Мне было шестнадцать лет. На каждой странице — мечты, вздохи и… скука. Тишина. Только сторож стучит своей стукалкой. Помню, как жутко было читать тогда Чехова. Эта пыльная крапива у заборов, тоненький звук балалайки вечерами, тяжкий запах лип — все в точь-в-точь, как у нас… И страшно было, что так же, как у его героев, ничего у меня не выйдет, останутся одни разбитые надежды, несбывшиеся мечты.
Но за восемь лет все совершенно переменилось! «Я чувствую и силы, и стремленье // Служить другим, бороться и любить».
Все потому, что те, за кого бороться и любить, появились. Сергуше семь, Кате — пять, Лялюшке полтора года.
К Сереже начала ходить m-lle Gallet от Оболенских, учить его французскому. Он очень способный, но легко отвлекается и начинает озорничать. Катя уже по слогам читает, хотя больше любит, когда читаю ей я. Лялюшка ясно говорит «мама», «папа», «ня» (няня), может сказать, как мычит корова, как гусь кричит и кукарекает петушок. Очень любит котят, которые живут у Андриана, нашего садовника и дворника, бежит за ними, едва завидит, пищит громко, чтобы обратить на себя их внимание. Коты пускаются от нее наутек.
Жизнь моя полна и стала легче. Ляля подросла, два месяца, как не кормлю ее, хотя оторвать было трудно и жаль. Вчера Владимир Алексеевич заговорил со мной намеками, не хотела бы я иметь еще ребенка, я отвечала ему, что приму все, что пошлет Бог. Отвечала ему искренне, потому что так я и чувствую. Тяжело носить, тяжело рожать, потом кормить и не спать ночами, с Катей был у меня к тому же мастит, но как ни тяжко, а счастья дети приносят столько, что все забывается, когда слышу Лялин смех, когда они жмутся ко мне и ластятся, говорят «мамочка», «наша любимая мамуля». Дети — Божие благословение. Вот и разъяснение чеховской грусти: доктор Чехов был бездетен! Оттого так серо и страшно уныло в его рассказах, хотя и поэтично, а все же безнадежно, все потому, что не было рядом с ним дитяти, родного, своего, и не имел он возможности опустить губы и потрпрукать в теплый младенческий затылок.