Евгений Шкловский - Фата-моргана
Если отец не выдерживал и начинал выяснять отношения, пытаясь установить равновесие и хрупкий мир, то ссорился с обеими и в конце концов сбегал в контору, отсиживая там до позднего вечера и возвращаясь, когда жизнь дома сонно замирала.
У бабушки был свой задвиг: не могла простить отцу женитьбы на матери. То есть не то что бы она так люто ненавидела мать, скорей всего обычная ревность и властность, усугублявшаяся совместной жизнью с семьей сына. Банальный такой расклад, из которого каждый выбивался как мог, пытаясь найти некое оригинальное решение. Мать Леды абстрагировалась от быта, заявляя, что она не хозяйка здесь, и чуть что – тоже норовила куда-нибудь исчезнуть из дома: на концерт или выставку, к подруге или в парк, или, как и Леда, в Лапландию – короче, старалась жить другой, отдельной от дома жизнью. Отец сопровождал ее не часто, предпочитая свою лабораторию, даже в выходные дни.
А потом случилась эта страшная болезнь, которая достаточно быстро сожгла мать дотла, так что бабушка осталась царить на своей Медной горе в гордом и непримиримом одиночестве, ведя борьбу со своими собственными многочисленными недомоганиями (возраст!): чем хуже самочувствие (сердце, желудок, желчный пузырь, сосуды и пр.), тем больше обида и отчуждение, строже голос, мрачней вид, да и любимый Ледин борщ все реже и реже. Все неприступней крепость.
Только если уж ее очень сильно прихватывало (сердце), то тут она неожиданно радикально смягчалась, даже кроткой становилась, вполне искренне, вероятно, из чувства самосохранения избегая каких-либо резких движений и конфронтаций. Даже с невесткой (когда та еще жива была) ее отношения несколько сглаживались: они начинали разговаривать, а не пререкаться, как обычно, или угрюмо и гордо молчать, подчеркивая тем самым свое неприятие.
Тут-то и обнаруживалась в ней бабушка, та самая, которая могла положить сухую прохладную ладошку на головку внучки, положить и погладить по волосикам, навевая мир и покой. Старая седая бабушка (до последнего дня не старая и не седая, а бодрая и деятельная, несмотря ни на что), пахнущая борщом и пирогом с яблоками.
Такая она приходила к Леде в ее снах, из каких-то детских неосуществленных фантазий. Тенью приходила, старая, кроткая, добрая. Может, это вовсе и не ее бабушка была, кто знает.
О подозрении на болезнь я узнал не от самой Леды, а от нашей общей знакомой Р. Ты разве не в курсе?
От той же болезни умерла мать Леды, когда дочери было пятнадцать, и в их доме если слово это звучало, то с каким-то чуть ли не мистическим оттенком – страшное. На нее произвело такое большое впечатление, что потом любое собственное непонятное недомогание стало казаться симптомом. Любая припухлость на теле вызывала панический ужас и заставляла ощупывать, оглаживать подозрительное место – не стало ли больше, не растет ли, мягкое или твердое?
Стоило чему-то заболеть, тут же накатывало: оно!
Даже если и нет, то, возможно (что-то ведь там не то?), зарождается.
С тех пор Леда ненавидела разговоры о болезнях. Ты не представляешь, сетовала, как это жить в доме, где кто-то давно болеет. Такое впечатление, что жизнь остановилась и прокручивается снова и снова на одном месте, как заезженная пластинка. Сплошная физиология. Как работает желудок, во сколько проснулся и когда заснул, подействовало лекарство или не подействовало, там болит – здесь не болит, высокое давление или низкое – клиника…
Мать, бабушка…
Леда не считала себя хорошей дочерью или внучкой. Когда болезнь (и страдание) становятся привычными, к ним трудно относиться с сочувствием. Та же рутина, как и все прочее. Она уезжала (убегала) в Лапландию и оттуда моталась сначала в училище, а когда стала работать – на службу, чтобы каждое утро не выслушивать очередной отчет о том, был ли накануне стул и какой – жидкий или твердый, или имеет место запор (два-три-четыре дня). Это ужасно, когда дом превращается в больницу, пахнет лекарствами, мочой, карболкой, еще чем-то… Невыносимо, когда каждый день повторяется одно и то же – те же слова, жесты, выражения лица… Вроде постоянный упрек тебе, что ты – молодая, здоровая, легкая на подъем… Вроде как ревность. И разумеется, недовольство, что мало внимания, хотя, видит Бог, она, Леда, старалась.
Конечно, ей было жаль мать, жаль бабушку. Тяжело видеть, как на твоих глазах родной человек превращается в тень, когда исчезают потребности, желания, иссякает интерес к жизни и все сводится к одному – собственному сегодняшнему состоянию. С этим трудно смириться, но и сделать ничего тоже нельзя. Повисало неподъемно, вызывая вину не вину, но что-то в этом роде, тягостное.
Вот-вот, не оттуда ли?
Вроде как месть матери (бабушки) дочери (внучке) за равнодушие (которого на самом деле не было).
Думать так было не хорошо, но Леда с каждым днем сбрасывала тонкий слой условностей: хорошо-не хорошо, кого это волнует?
Похоже, подозрение, о котором сразу догадалась (чуткая) по поведению врача, застало ее врасплох. Она тут же сорвалась в Лапландию и там напилась до положения риз.
Я знал за ней это свойство: она вообще не умела пить, хмелела от одной рюмки и потом начинала вытворять глупости. А стоило выпить чуть больше, становилось дурно. Она это тоже знала и потому всячески избегала спиртного, предпочитая сигареты – тут она себя не ограничивала. Когда в руках у нее не было тонкой дымящейся бумажной трубочки, она чувствовала себя не в своей тарелке. Сигарету обычно не выкуривала до конца, и вообще процесс был неотрегулированный: та могла гаснуть по десять раз, она ее зажигала, чиркая спичками или зажигалкой, которых у нее валялось бесчисленно где попало, даже в шкафу с посудой.
Так вот, напилась она в тот день страшно – сидела на веранде одна и глушила рюмку за рюмкой «Кагор» (водку не переносила), который купила в киоске на станции.
Был сентябрьский сравнительно теплый вечер, в приоткрытое окно вливался щемящий аромат осенних листьев и сырой земли. Ей вдруг все показалось сном – поликлиника, напряженный взгляд врача, просмотревшего ее рентгеновский снимок и результаты анализов, его сразу изменившаяся речь, какая-то дерганная, невразумительно-уклончивая, мудреные словечки и термины, она и расслышала мгновенно – тревогу.
То, что вдруг почудилось в его словах, тут же встало стеной между ней и жизнью. Но между ней и жизнью здесь, в городе, где была больница, квартира, разные конторы, для которых она что-то делала как дизайнер.
В Лапландии эта стена должна была рухнуть, распасться на мелкие кусочки, испариться как призрак. Она и рванула туда, чтобы вернуться в прежнее состояние неведения, безопасности, уютности бытия. Но оказавшись в доме, который знала чуть ли не с самого младенчества, где все-все, буквально каждая вещь, говорили с ней на языке детства, юности, любви и доброго соучастия, она вдруг осознала, что то, прежнее состояние недостижимо – стена была и здесь.
Такая романтическая картинка: красивая женщина пьет вино на дачной веранде, курит и смотрит в окно на осенний багряно-желтый сад.
Потом бродила, едва держась на ногах, по участку, ее выворачивало на опавшие красно-желто-зеленые листья, и кончилось тоже тоскливо, как и должно было кончиться: лежала плашмя на диване, подставив поближе к изголовью пластмассовый тазик и время от времени роняя к нему голову…
Это она уже проходила (в самые скверные минуты) и даже название придумала: «кланяться тазику»… Без этого, говорила, тоже нельзя. «Тазик» ставит человека на место – чтобы не заносился. Если вдуматься, жизнь вообще не терпит праведности и правильности, о чем, кстати, свидетельствуют разного рода жизнеописания святых. «Тазик» – один из способов подобного опускания и напоминания, сколь грешен и слаб человек. Причем – самый, можно сказать, щадящий. Тут только физическое недомогание, без особых нравственных мук. Как если бы случайно отравился недоброкачественным продуктом.
Ну да, «тазик» был своего рода профилактическим средством: сбрасывал человека с горних высот духовного самоупоения или слишком завышенного представления о себе. Причем не обязательно даже путем алкогольного отравления, но и всякими прочими физиологическими отправлениями, в какой-то момент усиливая их до болезненности. Те же женские критические дни – природный остудитель всяческих самообольщений, мастурбация – как противовес вдохновенным романтическим заносам и пр. и пр.
В своих рассуждениях она бывала на редкость откровенна и, можно сказать, цинична. Мне иногда казалось, что так нельзя говорить, что тем самым нарушается некий баланс добра и зла. Она же ничуть не смущалась, ошарашивая словами, которые лучше бы не произносить вслух. Забавлялась.
Как бы там ни было, но «тазик» в тот сентябрьский вечер ей, судя по всему, помог. Уже на следующий день она, несмотря на довольно тяжелое состояние, была способна мрачно, но более или менее спокойно обдумать ситуацию. В конце концов, никто ведь не застрахован. Что-то еще можно предпринять, к тому же и окончательного диагноза пока нет, предстоят дальнейшие исследования, так что, даст Бог, все обойдется.