Василий Белов - Год великого перелома
Она глубоко вдохнула этот свежий и синий воздух, пахнущий водой, землей и травяными корнями, вдохнула и всплеснула руками:
— Господи, благодать-то какая!
… Соха с неделю ждала под взъездом. Не тятя покойничек учил дочерь соху настраивать, не муж, не брателко. Сама училась. Дедко Никита Рогов подсказывал. «Вот шорничать-то Самовариха не навыкла! — подшутила она сама над собой. — Вишь, узда сыромятна, поводки-то веревочны…»
А землю орать выучил муж Трофимушко… Успел перед самой войной. Как увезли на битву с Вильгельмом, так и с концом, ни слуху ни духу.
Самоварихе было некогда утереть слезу на реснице: мерин Сивко заржал в стойле. Открыла ворота, выпустила старика на свет, одного отпустила на водопой. Тут показался слепящий солнечный край, и скворцы самосильно запели, а сердце забилось еще шибче. Она двумя рывками выворотила из-под взъезда тяжелую соху. Мерин пришел с реки и сам сунул в хомут большую свою голову, будто и ждал всю зимушку одного этого.
Самовариха запрягла, привязала к удилам концы вожжей. Взнуздывать не стала, приподняла за кичиги соху, вставила ее в деревянный полоз и вслух молвила:
— Ну, батюшко! Ступай с Богом!
И мерин Сивко забыл про свою старость. Он сам знал, куда ступать, где поворачивать, в какие лазеи и в какие прогоны. В коня тоже вселилась веселая вешняя сила. Птичьи клики вели его к родному повытку, к земле, которая приготовилась к пашне сегодняшней ночью.
Деревня еще спала, не спали одни петухи и скворцы. И никто не увидел, как чья-то баба с сохой объявилась за околицей в шибановском поле. «Господи, спаси и помилуй!» — произнесла Самовариха, а Сивко не стал ждать понукания. На первую черную борозду опустился старый и опытный смоляной грач. Он деловито, без всякой спешки тюкнул желтым своим носом.
* * *Тем же часом от деревни Залесной в шибановскую сторону неспешно шла горбатая ольховская нищенка Маряша.
От погоста к погосту, от гумна до гумна, полями и пожнями, по сосновым горушкам, иногда и поскотиной, по коровьей либо конской) тропе. Не в первый раз. Тихонько ступает Маряша на двойные еловые лавины, поперечные болотным низинкам и маленьким речкам. На левой руке плетеная боковушка, в правой легкая клюшечка. Новые берестяные ступеньки на ногах, а не какие-нибудь холщевые, стеганые на куделе шоптаники. Они отпечатывают на бестравных местах клетчатый след, любому рассказывают, куда и откуда бредет ольховская богомолка Маряша. Остановится нищенка, раздвинет клюшкой старую кулу: не вырос ли молодой сморчок? А то посидит на теплых сосновых иголках, послушает рябчика-свистуна, да и сама невзначай запоет:
Ехали казаки, ехали казаки,Ехали казаки со службы домой.На плечах погоны, на плечах погоны,На плечах погоны, на грудях ремни.
Увидит Маряша очередную колокольню и перекрестится: «Слава Богу, Никола-батюшко на виду. Все ближе да ближе к дому…» А где у Маряши дом, у Ильи или у Николы, у Михаила-архангела или у Василья-великого? И сама не знает… Пока был жив отец Ириней, постоянно обреталась в Ольховице, перемогала около храма большие морозы. «Нонче-то где уж придется, — вслух говорит Маряша. — Ночевала в Залесной вот, а ввечеру, Бог даст, доплетусь и до Ольховицы. Да нигде крещеные люди не оставят, возьми хоть Залесную, хоть Шибаниху…»
В шибановском поле Маряша отдохнула, погрелась на солнышке у мироновского гумна. Жаворонки в разных местах поднимались высоко в небо. И ведь каждый поет, старается как на клиросе! Пигалицы пищат, кулики заливаются. Да вроде и пахать крещеные выехали. Маряша издали углядела сивую чью-то лошадь. «Господи, царица небесная матушка, люди пашут, а я сижу!». И горбатая Маряша заторопилась от мироновского гумна.
… Она заходит в крайний дом, не отходя от порога, крестится на икону. Кусок воложного пирога, поданный хозяйкой, она бережно укладывает в боковушку, укрывает чистой холщевой тряпицей. В другом доме ворота еще заперты, в третьем подали два овсяных блина. В четвертом кужлявится дым из трубы. Большухи в избе нету, ушла к скотине. Володя Зырин — здешний прикащик — сонный вышел из другой половины:
— Ну вот, пришла и сарафанная почта! Где, баушка, была-ночевала?
— В Залесной, милой, в Залесной.
— Чево народ говорит?
— Не знаю я, батюшко, ничево не знаю!
— Все знаешь, не ври!
Пошел Володя-прикащик в куть, отрезал от каравая большую горбушку, посолил добела и подал нищенке.
— Дай тибе Бог здоровья да невесту хорошую, — сказала Маряша и перекрестилась еще раз. Она вышла на теплую солнечную улицу. На очереди была избушка старухи Тани. Но кривая Таня и сама собирала милостинки, у нее избушка на клюшке.
У Нечаевых подали старого пирога, зато с рыбиной, у Роговых напечены картофельные рогульки. Самовар шумит у шестка.
Вера подала Маряше большую, еще теплую рогулю. Аксинья оговорила дочерь:
— Зови ее от дверей-то! Садись, Маряша, поставь на лавку боковушку-то да и садись. Вон самовар кипит.
Вера про себя ухмыльнулась: «Ой, маменька-то… Нищенок начала привечать, грех замаливает. Все мается, что Олешку из дому гонила да Сережку зря выстегала».
Павла в избе не было. Дедко Никита колыхал скрипучую зыбку, где валетом лежали два его правнука. Маряша попросила веревочку:
— Давай-ко, Микита Иванович, я покачею деток-то.
— Покачей, покачей пока. Да оне, вишь, санапалы, пробудились оба. Ванькя, и ты гледишь?
Дедко погрозил зыбке корявым пальцем. Он спросил то же, что и Володя Зырин:
— Чево, Маряша, в народе-то говорят?
— Не знаю, батюшко, Микита Ивановиць, не знаю. Знаю, што в Залесной тожо пахать выехали.
Маряша перепугалась из-за того, что сказала не правду. Мысленно, ругая себя, она начала молиться. Бес, видно, дернул ее за долгий язык, ведь не видела, что в Залесной пахать-то выехали.
Дедко аж крякнул. Сердито и недоуменно уставился на Маряшу. Серега с Олешкой замерли, отложив школьные сумки.
— Тожо… — Дедко Никита привскочил с лавки. — А в Шибанихе хто выехал?
— Не знаю, Микита Ивановиць, про Залесную-то, а в шибановском! поле лошадь вроде бы сивая.
— Верка, беги за Пашкой! Нет, погоди, я сам…
И Никита Иванович не стал даже заваривать чай, что любил больше всего на свете. «Вот, при себе-то и пожить» — говаривал он, когда держал на корявых пальцах горячее блюдце с янтарным напитком. А тут… Про все позабыл! Торопливо обулся и был таков.
Самовар шумел на столе, рогули горячие во весь залавок в кути, а за столом ни дедка, ни Павла. Вера усадила за стол Серегу с Олешкой.
— Неужто пашут в Залесной-то? — Она взяла младшего на руки, выпростала из-под рубахи большую белую грудь. Молоко текло по холстине. Младенец начал жадно ухлебывать, не успевая глотать.
— Пашут, матушка, пашут! — сама себе противореча, опять сказала Маряша и качнула зыбку. — Про Залесную-то не знаю, а в шибановском поле лошадь сивая. Не реви, Иванушко, андели, не реви.
— Маменька, чуешь, чево говорят-то?
Вышла из кути Аксинья, взяла из зыбки старшего внука. Надела на него штаны с разрезом, крохотные валеночки и красную с белым горохом рубашку:
— Вот, вот! Экой славутник у нас Иванушко, экой модник! Ну, беги, ежели не терпится.
Мальчик действительно бегал уже и кое-что говорил. Пробежал до порога. Упал, но не заплакал и добежал обратно к бабушке. Аксинья успела тем временем выставить чайные чашки. Не утерпела, поставила внука на лавку, взялась за его ручонки и, хлопая ими, запела считалку:
Раз-двa, три-четыре,Три-четыре причестили.Пять-шесть, бьем шерсть.Семь-восемь, сено возим.Девять-десять, деньги весят,Одиннадцать — двенадцать,На улице бранятся…
— Садись, матушка, садись за стол-от! — Аксинья отпустила ребенка. Маряша помолилась шепотком и подсела на угол. Вера переменила младенцу грудь и тоже подвинулась к самовару. Аксинья достала из шкапа сахарницу.
— Как младеньчика-то назвали? — спросила Маряша.
— Да не назвали ишшо? Все думаем.
— А вот, матушка, я вам чево скажу-то…
Нищенка поглядела на Сережку с Алешкой, усердно дующих в чайные блюдца. Аксинья все поняла и подставила ухо. Она долго слушала шепоток нищенки, затем начала выпроваживать из дому Серегу с Алешкой:
— Идите в школу-то, идите ради Христа! Да пирога-то с собой возьмите…
Вера не успела допить свою чашку: тайная новость, сказанная Маряшей, и ее застала врасплох, как застала врасплох явная новость дедка Никиту…
Аксинья совсем растерялась. Она метнулась зачем-то в чулан, потом в сенник. Хотела одеть праздничное, но одумалась и побежала советоваться к Таисье Клюшиной. Вера велела Маряше качать младенца и тоже пропала. Олешка ушел в школу, а Серега остался дома. Бродил по сараю, не знал, что ему делать. Болела у него душа, просто раздваивалась! Олешка-то убежал в Ольховицу, там сегодня праздничный первомайский утренник. Сегодня надо читать стихотворение, а Серега дома, потому что дедко еще зимой посулил, что научит пахать… Сережка нарочно пошел на обман, сказал, что в школу ему не надо, а Олешке надо в Ольховицу, чтобы матку проведать. Лежит, мол… Но в школу-то надо было обоим, там и подарки будут, и стихотворение давно выучено: «Мы с тобой родные братья, ты рабочий, я мужик, наши крепкие объятья — смерть и гибель для владык». Эх, не знаешь, что делать! Может, за Олешкой вдогон? Нет, будь что будет. Дедко послал за Павлом, чтобы останавливал мельницу и шел домой. Пахать поедут!