Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2005)
И тот же Левицкий убедительно оспаривает его правоту в известном споре об авторстве Шолохова: “Если Крюков такой сильный писатель, каким предстает автор „Тихого Дона”, то отчего же другие его вещи не несут на себе следов этой силы? Тут налицо двойной подход. В одном случае, когда речь о Шолохове, разность художественных потенциалов его книг служит фундаментом грозной инвективы против него. В другом же случае, когда дело касается Федора Крюкова, разность потенциалов даже во внимание не принимается”.
В свое время Гладков побуждал Левицкого взяться за писание истории “Нового мира”, однако тот считал, что “слишком погружен в события, связанные с журналом”, — “а надо бы чуть в сторонку отойти”.
Как бы то ни было, его свидетельства о происходившем тогда весьма существенны. Это доносящийся из редакционного “организма”, отнюдь не исчерпывавшегося руководящими фигурами “первого плана”, поистине “репортаж с петлей на шее”, когда крамольное детище Твардовского душили всеми силами. Не делавший из этого журнала “икону”, видевший его “скрытую от чужих глаз внутреннюю жизнь... борьбу самолюбий, интересов, целей”, автор при этом твердо убежден, что “это — не лучший, а единственный журнал, который знает, чего он хочет, и проводит свою линию с неслыханной для наших условий последовательностью”.
В дневнике зафиксированы и неуклонно возраставшее давление на Твардовского, и всевозможные нападки и инсинуации (так, министр культуры Демичев, “будучи в Софии... жаловался, что до сих пор не знает, за советскую власть Твардовский или против”, и т. п.). “На пленуме Цека опять топтали „Новый мир”... Дела нашего журнала плохи... Журнал наш дышит на ладан”, — то и дело читаешь в дневнике. Печальный итог известен.
В дневнике запечатлен и возникший после этого разлад — “настоящая война” между некоторыми из бывших руководителей журнала, рьяно настаивавшими на поголовном демонстративном уходе всех сотрудников, и теми, кто продолжал работать в редакции — по прямому настоянию партийных инстанций, как члены редколлегии Ефим Дорош и Александр Марьямов, или — по житейской необходимости. Оставшиеся к тому же старались довести до печати многие ранее принятые произведения, и это, разумеется, было в реальных интересах читателей и подписчиков, в течение долгих лет служивших несомненной опорой и многотысячной “группой поддержки” любимого журнала.
“Кем только их не называли? — с гневом и горечью пишет Левицкий о сотоварищах. — И штрейкбрехерами, и коллаборантами, и ренегатами... Не простили и тех, кто печатался в журнале. Травили Юру Трифонова, назвав его предателем. Чудовищно обошлись с Алексеем Ивановичем Кондратовичем, который через два года после разгона старой редколлегии, после смерти Твардовского, дал статью в „Новый мир”. Объявили его ренегатом и перестали с ним знаться”.
Справедливость сказанного подтверждается свидетельством “противной стороны”. В недавно опубликованных дневниках бывшего заместителя Твардовского Владимира Лакшина гремят прямо-таки анафемы: “Есть своя логика у ренегатства, и вместо того, чтобы честно сказать — нам некуда идти, мы вынуждены остаться работать — все эти Инны, Аси и Калерии (И. П. Борисова, А. С. Берзер, К. Н. Озерова. — А. Т .) ищут идеологического себе оправдания, тешат себя жалкой иллюзией...” Месяц с небольшим после ухода Твардовского Лакшин вовсю клеймит вчерашних сослуживцев, призывая в союзники Щедрина: “Логика нынешних сотрудников „Нового мира” известная: „по возможности”, „хоть что-нибудь”, „применительно к подлости””.
Урезонивающие слова Дороша: “Ведь есть читатели...” — цитируются с явным сарказмом и патетически комментируются: “Слишком уж быстро и дружно топчут прошлое вчерашние наши товарищи”. А публикация этим, как уже вскоре оказалось, смертельно больным писателем по-прежнему в “Новом мире” заключительных глав его “Деревенского дневника” расценивается как “поступок, равнозначный предательству”. Даже весть о болезни вчерашнего товарища не может унять обличителя, которому и теперь важно одно: “Говорят, Дорошу плохо, и в забытьи он кричит: „Я виноват, виноват”” (“Дружба народов”, 2004, № 9, стр. 97, 99, 104; № 10, стр. 171, 175).
Несмотря на то что (особенно на взгляд столь хорошо знавших старую редакцию, как Левицкий) усилиями новых “руководящих кадров” “обстановка там изменилась до неузнаваемости”, на страницах “Нового мира” стараниями “штрейкбрехеров” сохранялась определенная инерция: не только использовался имевшийся редакционный “портфель”, но привлекались новые авторы, близкие традиционной линии журнала. “Несмотря на цистерны воды, которыми заливали огонь, — вспоминает Левицкий, — что-то продолжало еще гореть. После Твардовского журнал напечатал „Сотникова” Быкова, рассказы Можаева, стихи Чухонцева”. Это вызывало, как сказано в том же дневнике, “очередные конвульсии... приступы раздражения у идеологических церберов” и даже новую смену главного редактора, а допрежь того — вытеснение наиболее мозоливших начальственное око “коллаборантов” (прежде всего — А. С. Берзер, оставившей о себе самую добрую память у множества прозаиков, годами сотрудничавших с нею)...
Рассказывая о том, как на церемонии назначения нового шефа журнала, более всего озабоченного тем, как его “освободить... от излишней полемичности” (попросту говоря — от острой, зубастой, не взирающей на лица критики, которой в числе прочего славился “Новый мир”), и он сам, и прибывшие по этому случаю вожаки Союза писателей рассыпбались в похвалах уже покойному Твардовскому, Левицкий зло заключает: “Живых со свету сживают, а мертвых чтут. Но память наша не заросла чертополохом”.
Самого же автора дневника если не сжили со света, то лишили многолетнего журнального пристанища, изрядно попортили редакторским (а по существу — цензурным, хотя и производившимся на издательском уровне) вмешательством единственную книгу, не дали ему развернуться как критику.
Между тем страницы дневника, посвященные тем или иным литературным явлениям прошлого и настоящего — Достоевскому, Тургеневу, Герцену, Кони, чью биографию он было хотел написать, Трифонову, Искандеру и другим, говорят о его серьезном творческом потенциале. Как сказал об одной новомирской рецензии Левицкого такой знаток, как Георгий Адамович, “чувствуется, что человек по-своему думает и старается по-своему писать”.
Все пережитое, а вдобавок подспудное созревание национальных распрей, болью отзывавшееся в душе, которая еще в детстве ощутила эхо еврейских погромов, подтолкнули Левицкого к эмиграции, а впоследствии, весьма вероятно, послужили причиной серьезных болезней и недавней кончины.
Судьба распорядилась так, что дневник Льва Абелевича скорее всего станет его главной книгой, хотя сам он оценивал свои записи более чем скромно: “...Ничего особенного. Что-то вроде подобия мыслей, застигнутых врасплох. Фиксация каких-то событий и фактов, которые так и норовят провалиться в яму беспамятства”.
Однако это, в сущности, не так мало, в особенности когда и впрямь перед нами свидетельство человека, который “по-своему думает”.
Андрей Турков.
КНИЖНАЯ ПОЛКА МИХАИЛА ЭДЕЛЬШТЕЙНА
КНИЖНАЯ ПОЛКА МИХАИЛА ЭДЕЛЬШТЕЙНА
10
Габриэла Сафран. “Переписать еврея…” Тема еврейской ассимиляции в литературе Российской империи (1870 — 1880 гг.). Перевод с английского М. Э. Маликовой. СПб., “Академический проект”, 2004, 240 стр. (“Современная западная русистика”).
Исследование американской славистки Габриэлы Сафран посвящено 1870 — 1880-м годам. То есть тому периоду, когда в русской литературе и русском обществе как раз и зародился интерес к еврейской проблематике. Утверждение это может показаться спорным — и у Пушкина, и у Лермонтова, и у Гоголя нетрудно найти разной степени брезгливости упоминания о евреях; персонажи-евреи встречались у Булгарина, Кукольника, Лажечникова, Нарежного. Однако в литературе первой половины XIX века евреи были, а “еврейского вопроса” — точь-в-точь по Ильфу и Петрову — не было. Для образованного человека пушкинской поры еврейская тема находилась не просто на периферии сознания — она вообще не являлась и не могла являться предметом сколько-нибудь серьезной рефлексии. Исключения составляли только чиновники, занимавшиеся евреями по должности, как Державин, либо люди, увлеченные проектами государственного устройства (случай Пестеля).
По-настоящему евреи начинают интересовать русскую интеллигенцию лишь начиная с 1860 — 1870-х годов. В этот период еврейское население центральной России, особенно обеих столиц, стремительно растет, увеличивается число ассимилированных евреев, еврейские интеллектуалы и представители еврейского капитала занимают все более видное место в русском обществе. На первый план выходит вопрос о еврейской идентичности и возможности отказа от нее путем интеграции еврея в нееврейскую культуру.