Иван Шевцов - Любовь и ненависть
Это было наше второе посещение квартиры Шустовых. Правда, Василий Алексеевич у нас бывал за это время раза три-четыре. И Алексей Макарыч был у нас на новоселье. Все в их доме оставалось по-прежнему, как и тогда, в наш первый приезд в Москву. Только над письменным столом в узенькой бронзовой рамке появилась большая фотография — я, Андрей и Василий, — сделанная в тот памятный вечер Аристархом Ларионовым. Встретил нас Алексей Макарыч, все такой же неугомонный, нестареющий, с томиком Пушкина в руке. Сказал, что Василий на минутку вышел, — конечно, в магазин, как мы догадались. Поймав мой любопытствующий взгляд на томике Пушкина, Алексей Макарыч энергично развел руками и пояснил, как всегда, громко:
— Поэзией занялся. Пришлось на старости лет. Целая история. На днях по поручению райкома проводил беседу в заводском общежитии с молодежью. Рассказывал я им о войне, о подвиге, о гражданском долге, о чести. Разговор получился живой, непринужденный. Спорили горячо, от сердца. О стихах ребята заговорили. Что-то вроде экзамена мне: мол, кого из современных поэтов я люблю и кого не принимаю. Я думаю, хорошо, хоть, может, и не спец в литературе, но, коль интересуются моими, так сказать, симпатиями и антипатиями, надо отвечать. Люблю, говорю, Кондратия Рылеева, Михаила Лермонтова, Некрасова. По залу шумок — и сразу вопрос: "Нет, а из современных?" — "Вот их, этих самых. Потому что они для меня самые что ни на есть современные". В зале смех. И вдруг поднимается девчонка, белокурая такая, щупленькая, и говорит, обращаясь к своим же: "А вы чего смеетесь? Что тут смешного? Мои любимые поэты тоже Лермонтов, Блок, Есенин и Исаковский. Я понимаю, что это банально, что меня можно назвать отсталой, с дурным вкусом и все такое. Ну и пусть. Почему я должна стыдиться того, что мне по душе?" Вы понимаете, друзья мои, так и сказала: «стыдиться». Значит, кто-то стыдит тех молодых людей, которым по душе Пушкин и Некрасов, Вот в чем трагедия! Словом, разгорелся настоящий диспут, начали читать стихи. Разные: сверхмодносовременные и традиционные. Такое, замечу вам, читали, что хоть святых выноси, как говорили раньше. Ну просто порнография. И это опубликовано, издано и расхвалено критикой. Вот в чем вопрос. А один молодой человек, чтобы развить во мне вкус к современной поэзии, подарил мне книжонку стихов самого супермодного молодого поэта. Вот послушайте его стихи:
Я голый!Голос набатом, как знамя!Я пламяИ плазма.Мы с вами, вы с нами —За нас!Иначе — войнаНасмерть.Мы море, вобравшее слезы истории,И совесть земли.Вы —Ночью в младенцево темя,Не знавшие трепета телаНесовершеннолетней,Потерявший честь…
И тому подобный вздор. Пишут, печатают, издают и хвалят. Сложно, мол, потому что талантливо. А то вот недавно прочитал в газете статейку: автор предлагает в школе по литературе русскую классику не изучать. Начинать изучение литературы от Бабеля. А о Льве Толстом герой статьи так говорит: "Этот проклятый Львишка, сколько ж он написал! А мне все это читать надо". Это о Льве Толстом так стали писать. Куда ж дальше-то ехать? "Проклятый Львишка…" Да кто говорит? Положительный, так сказать, идеальный герой, молодой человек, будущее страны! И где? В писательской газете. Мы очень забывчивый народ и за эту свою забывчивость дорого платим. Вот когда я в общежитии о своих любимых поэтах ребятам говорил, я ведь не спроста назвал Рылеева, я им стихотворение «Гражданин» прочитал:
Я ль буду в роковое времяПозорить гражданина санИ подражать тебе, изнеженное племяПереродившихся славян!
Вот как писали! Это настоящий поэт-гражданин!
— Выходит, и тогда были переродившиеся? — заметил Андрей.
— А как же! — подхватил Алексей Макарыч и, словно обрадовавшись, вспомнил: — Вот я тут перед вашим приходом Пушкина читал. Вы послушайте, что он пишет, это к вопросу о переродившихся: "Простительно выходцу не любить ни русских, ни России, ни истории ее, ни славы ее. Но не похвально ему за русскую ласку марать грязью священные страницы наших летописей, поносить лучших сограждан и, не довольствуясь современниками, издеваться над гробами праотцов".
— Насколько я понимаю, здесь речь идет не о «переродившихся», — заметила я, и Алексей Макарыч торопливо согласился, листая страницы томика:
— Да, да, это не то. Скорее, это к вопросу о "проклятом Львишке". Вот, нашел, слушайте: "Москва доныне центр нашего просвещения: в Москве родились и воспитывались по большей части писатели коренные русские, не выходцы, не переметчики, для коих все равно: бегать ли им под орлом французским или русским языком позорить все русское — были бы только сыты".
Разговор наш прервал приход Василия Алексеевича. Он пришел не один. С ним был Ларионов. Словно оправдываясь или объясняя свой неожиданный визит — с Василием Алексеевичем они встретились случайно в подъезде, — Аристарх Иванович говорил Алексею Макарычу:
— А я вам звоню, звоню. Битых два часа звоню, а ваш телефон занят.
— Испорчен. С обеда не работает, — мрачно и с брезгливой ухмылкой ответил Шустов-старший и, как мне показалось, демонстративно ушел в другую комнату: к Ларионову он по-прежнему относился с нескрываемой неприязнью, от чего, впрочем, самолюбие Аристарха Ивановича нисколько не страдало. Сегодня он был болтлив и весел, с нами встретился, как со старыми друзьями, изображая на своем бородатом лице почти детскую радость, и было странно видеть, что этой откровенно детской радости никак не соответствуют зоркие, лишенные блеска глаза, которые то и дело шныряли по квартире, точно что-то искали или хотели в чем-то удостовериться. Такое его состояние я объяснила предвкушением выпивки.
— Пожалуй, не даст поговорить с Василием, — с досадой шепнула я Андрею.
— Ничего, я его займу. Мы с ним в картишки сыграем. В "японского дурака", — ответил Андрей.
Аристарх Иванович рассказывал последние новости, сообщив, между прочим, что был на концерте гастролирующих в нашей стране популярных заокеанских артистов — дуэт Эльзы Виолет и Луиджи Ваншенки. О выступлении этих артистов восторженно отзывалась наша пресса, а среди публики царил прямо-таки ажиотаж. Даже наш главврач говорил, что это "сногсшибательно и потрясающе". Я знаю силу рекламы, не очень доверяю восторгам слишком экзальтированных особ, но все-таки любопытно самой послушать. Вот только как попасть. Билеты достать простому смертному почти невозможно. И я поинтересовалась у Ларионова, как это ему удалось попасть. Он посмотрел на меня так, словно сказала я что-то до смешного наивное, и вместо ответа спросил с задорной поспешностью:
— А вы желаете пойти? Пожалуйста — я вам достану два билета. На когда?
— Это мы сейчас решим, — ответила я, не столько обрадованная, сколько пораженная "колоссальными возможностями" Ларионова. — Андрюша, ты когда не дежуришь?
— Хорошо бы на послезавтра, — ответил Андрей.
— Записано, — отрывисто бросил Ларионов. — Будете иметь. Два билета на послезавтра. Как вам их передать? Телефон вам еще не поставили?
— Спасибо, Аристарх Иванович, на прошлой неделе включили. Мы вам обязаны, — сказала я и сообщила номер нашего домашнего телефона. — Вы действительно маг и волшебник.
— Ну что вы, что вы, для вас я что угодно готов, хоть в космос, — и рассыпал по бороде легонький смешок. Казалось, смешок этот, как маковые зернышки, сыплется сквозь веселую щербинку его зубов.
Я еще не решаюсь сказать твердого мнения о Ларионове: кто его знает, а может, он на самом деле добрый, чуткий человек и отзывчивый товарищ. Мы слишком придирчивы и недостаточно снисходительны к людям. И в то же самое время эту мою мысль коварно подстерегала другая: мол, достаточно человеку, о котором мы час назад думали дурно, оказать нам какую-нибудь услугу, иногда не составляющую для него ни малейшего труда, как мы готовы сразу же на сто восемьдесят градусов изменить о нем свое мнение. Нет, я решительно не понимаю Ларионова, не понимаю, почему к нему благоволит Шустов-сын и недружелюбно относится Шустов-отец. Талантливых людей всегда окружает всякая бездарная, тщеславно-завистливая мелюзга в надежде блеснуть хотя бы отраженным от гения светом. Может, Ларионов и есть тот самый тщеславный спутник.
Ларионов с Андреем сели играть в карты, а мы с Василием ушли в другую комнату. Василий был задумчив и рассеян. Он как будто пытался на чем-то сосредоточиться, но мысли, видать, были настолько тяжелы, что ему никак не удавалось их одолеть. О стычке с Семеновым он рассказывал спокойно, но было видно, что эта напускное спокойствие. На мой вопрос, как решили поступить с Захваткиной, он ответил не сразу, минуту, а может и больше, усиленно что-то соображал, потом рассеянно посмотрел на меня, точно не понимая, о чем я спросила, и сказал, не прямо отвечая на мой вопрос: