Александр Проханов - Господин Гексоген
Или, быть может, в семенниках, где горела укрощенная мужская энергия, подавленная любовь, реализуемая в революциях, терроре, гражданской войне, в яростном напоре идей? Но скальпель хирурга вырезал детородный орган, кинул в эмалированное ведро, где тот лежал, словно умертвленный зверек. Белосельцев смотрел на кожаный тесный чехол, куда безумный мечтатель Доктор Мертвых хотел вернуть огромный и яростный век, который, излетев, отгрохотав, отпылал и канул, оставив на лике сотрясенной земли свой оплавленный отпечаток.
Распоротое тело, бессильно повисшее на скрученных полотенцах, напоминало разодранный кокон, откуда вырвалась живая стоцветная бабочка и унеслась, оставив иссыхать мертвую ненужную скорлупу. Рассеченная грудь, черная, оплавленная по краям дыра свидетельствовали о направленном взрыве, чей вектор был нацелен вовне, чьи огонь и удар устремились наружу, проломили оболочку заряда, согнули и сдвинули земную ось. Белосельцев всматривался в глубину пустого, пропитанного маслами и бальзамами тела.
В его мертвой позе, в остаточном напряжении высохших сухожилий, скрюченных ногтей, сведенных суставов, в выражении оскаленного, изуродованного кляпом рта присутствовала странная, почти живая мольба, с которой он взывал к нему. Белосельцев не мог понять смысл этой мольбы, содержание беззвучной речи, с которой обращался к нему мертвый вождь. Это послание, которое было отрывочным, не до конца расшифрованным, с пропусками и обрывками, порождало в сознании Белосельцева картины и образы, словно он считывал информацию, оставшуюся в иссохшихся клетках.
Там была Волга с огромным солнечным пером, упавшим от Симбирска, с деревянными пристанями, мещанскими домиками, кирпичными белеными колокольнями, до слепящего разлива, на котором застыл, борясь с течением, колесный пароход. Там была Казань с мечетями и татарскими рынками, с белым ампирным университетом, где в шкафах библиотеки тусклым золотом светились корешки немецких и француз-ских фолиантов, и на пирушке студентов кто-то, захмелев, играл на гитаре, и барышня с темным бантом положила легкую руку на чью-то белокурую голову. Там была Нева с черной копотью фабричных труб, кумачи рабочих маевок, потное железо локомотивов и алые пылающие топки, озарявшие худые жесткие лица. Там была Женева с бирюзовым туманным озером, и в открытом кафе, за узорными столиками, яростные споры и крики, и кто-то бородатый, чернявый, с золотым толстым перстнем, колотил себя в тучную потную грудь. Там был длинный поезд, составленный из синих и зеленых вагонов, идущий сквозь осенние дубравы Германии, и в купе синий дым папирос, непрерывный горячечный спор, в приоткрытую дверь заглядывает офицер, похожий на усатого кайзера, и в дождливом окне с грохотом несутся встречные эшелоны с войсками, на открытых платформах колесные пушки. И Финляндский вокзал, металлический проблеск дождя, ртутная синева прожектора, и кто-то сильной рукой подсаживает его на броню, поддерживает на скользком железе. Гулкий удар с Невы, звон стекла в ночном кабинете, и в распахнутые резные ворота уезжает переполненный грузовик – в кузове фуражки, шинели, отливающие синью штыки, на кабине водителя расчехленный пулемет.
Московский Кремль в сиянии куполов и крестов, деревянная трибуна на площади, мимо проходит полк, матерчатые шлемы и звезды, колыханье винтовок, цокающий танец кавалерии, и комэска с красным бантом распушил пшеничные усы, играет на отточенном лезвии ослепительным зайчиком солнца. Стальные пролеты цехов, чугунные колеса и цепи, запах металла и смазки, множество темных, натертых графитом лиц, и какая-то женщина в узком пальто улыбнулась ему, блеснула линзами толстых очков, направила факел выстрела, и колючая боль под сердцем, и у самых глаз ребристая автомобильная шина. Зимние голубые снега, красные еловые шишки, заваленная снегом скамейка, и прелестная женщина в шубке, в собольем боа, ее свежесть, запах духов, чудный поцелуй на морозе, и на солнечной пышной поляне, рыхля снега, взвиваясь рыжей дугой, пробежала лисица, оглянулась на них восторженными золотыми глазами. Кремлевский кабинет с остатками царской геральдики, длинный дубовый стол, лица соратников с тенями усталости, морщинами упрямства и злости, с воспаленным блеском в глазах, и среди пенсне, темных бородок, курчаво-седых шевелюр спокойный кавказский лик, каштановые густые усы, желтоватые сухие глаза, остывшая с выгоревшей сердцевиной трубка, лежащая на стопке бумаг.
Белосельцев принимал беззвучное послание, исходящее от полуистлевшего тела, стараясь угадать его смысл. Тело тосковало, насильно удержанное среди другого времени, в котором источилась плоть его друзей и врагов, любимых женщин, казненного царя, конармейцев, промчавшихся на разгоряченных конях от Кавказа до Вислы, рабочих, ливших бетон в основание волховской станции, лисицы, пробежавшей по снежной поляне, рыбы, блеснувшей в волжской волне, голубя, кружившего над колокольней Ивана Великого. Телу, пропитанному ядовитыми соками, было невмоготу оставаться среди иного бытия, иного века. Оно просилось на волю, хотело, чтоб его отпустили.
Белосельцев понимал, что необратимо завершилась огромная эпоха, отделившаяся от остальной истории, как протуберанец солнца. И в этой завершенной эпохе кончился он сам, Белосельцев, в самых сильных, лучших своих проявлениях. И его любовь, и служение, и высший смысл бытия сгорели в этом таинственном протуберанце, излетевшем из потаенных глубин Мироздания, воплощенном в человеке, чья мертвая отвратительная плоть повисла над эмалированной ванной, продавливая скрученные нечистые полотенца.
Белосельцев вышел из помещения в соседнюю комнату, где Доктор Мертвых, забыв о нем, страстно говорил по телефону, опровергая какую-то теорию переселения заблудших душ. Покинув лабораторию, он шел под деревьями парка, в которые уселась пышная, золотая птица осени.
Глава 24
Его паломничество к «красным мощам» окончилось унылой грустью и больным разочарованием, словно он побывал в огромном дворце, с колоннами, статуями, мраморными бассейнами, в которых поселились мокрые мхи и лишайники, приютились медлительные слепые улитки, сновали юркие, страшащиеся света сороконожки, – кидались под камни разрушенных монументов, свивали гнезда в складках одежд у позабытых гранитных героев. Дворец, в котором он побывал, не имел выхода. В разрушенном куполе пролетали дождливые тучи, и он зарастал деревьями, скрывался от глаз, погружался в дремучие заросли истории.
Оставались «белые мощи», уцелевшие под спудом красной эпохи. Империя царей, страна монастырей и погостов, Россия святых и подвижников, словно старая фреска, проступала сквозь позднюю запись, где красные самолеты и танки штурмовали мировые столицы, стальные великаны в сияющей красоте и бессмертии, взявшись за руки, вздымали к звездам молот и серп – выкашивали сорняки истории, выковывали новые небо и землю.
Белосельцеву обещали встречу с иеромонахом, доживавшим земную жизнь в Троице-Сергиевой обители. И он ехал теперь к нему, дабы услышать из уст старца слова поучения и надежды: станет ли Россия великой, обретет ли осиротелый народ своего вождя и святителя, сможет ли он, Белосельцев, на исходе лет успокоить свой сотрясенный рассудок в лоне примиряющей великой идеи.
Едва он сел в зеленую электричку с желтыми деревянными лавками, едва она отчалила от клокочущего шумливого перрона, оттолкнулась от Площади трех вокзалов с Казанскими белокаменными палатами, Ярославским изразцовым теремом, Петербургским ампирным дворцом, едва зарябили за окном подмосковные поселки и дачи, прозрачные лески и дубравы, как он почувствовал, что его тело, дух подхвачены упорной невидимой силой, которая несет вместе с другими, окружавшими его пассажирами в одну из сторон света, ту, что он выбрал сам, добровольно, из трех возможных, разбегавшихся от придорожного камня с привокзальной площади в три разные дали огромной осенней России.
Перед ним на лавке сидел смиренный попутчик в линялом пиджаке, в долгополом выцветшем подряснике, из-под которого выдвигались большие, как кувалды, нечищеные башмаки. Волосы попутчика были связаны в косицу, спрятаны сзади за ворот. Синие глазки под белесыми бровями не смотрели по сторонам, но пристально и радостно вглядывались в горбушку ржаного хлеба, от которой он отщипывал аккуратные ломтики, совал щепотью в рот, тщательно пережевывал, двигая рыжеватыми усиками. Батюшка из далекого прихода, ошарашенный Москвой, оглушенный кликами вокзала, приходил в себя. Поддерживал хлебцем утомленную плоть, стремился через пол-России в святую обитель – припасть к серебряной раке Преподобного Сергия, напитать оскудевший дух светом и благодатью для несения долгого бремени, укрепления в пастырском служении. Рядом с ним примостился молодой инвалид в камуфляжной форме, без ноги, с бережно подогнутой, приколотой пятнистой брючиной. На груди его желтели две нашивки за ранения, висел на орденской ленточке крест. Глаза инвалида остекленело застыли, блестели черным слезным ожиданием. Над бровями сложились две крестообразные морщины. Солдат чеченской войны, оставивший крепкую молодую ногу в лазарете под Шатоем, ехал поклониться Святому Сергию. Вымолить у него обратно невесту, работу шофера, силу стопы, когда жал на педали тяжелого грузовика, рвущего синий воздух на бетонном шоссе. Чтобы оставили его боли в несуществующей ноге, из которой, как казалось ему, вырастали кусты огненной, жалящей крапивы.