Ольга Грушина - Жизнь Суханова в сновидениях
— Не в этом дело, — неуверенно произнес Суханов. — Просто я не ожидал от тебя таких… Ты как будто сокрушаешься о своей жизни, вроде как не тот выбор сделал.
— Действительно, смешно выходит, правда? Не я ли тебя поливал презрением за отступничество? Особенно поначалу, когда в каждом журнале видел твои жуткие статьи, а от бывших коллег слышал про твой головокружительный взлет по карьерной лестнице, тогда как сам я в это время на овощебазе ящики разгружал. Алла всегда сетовала, что от меня гнилой картошкой разит, как сейчас помню… Потом Ястребов по знакомству устроил меня к какому-то эскулапу, и тот за бутылку коньяка нарисовал мне справку о психическом заболевании. В результате дали мне инвалидность, назначили пенсию, и зажил я сумасшедшим. Деньги, конечно, были смешные, но жить стало легче, время свободное появилось, рисовать мог что хотел, а тут Алла от меня ушла. И странное дело: никогда я ее, кажется, особенно не любил, а как она меня бросила, все пошло наперекосяк. Не знаю: осознал, наверное, что мне уже не двадцать лет… Так или иначе, именно тогда я понял, что напрасно мнил себя талантом, — на самом деле у меня только и было, что молодость да кураж, вот и все. Стал я раздумывать над нашим с тобой последним разговором, над твоим решением, и… как-то… сомневаться начал. Да-да, Толь, я и по сей день сомневаюсь, и, может, больше прежнего, а порой даже говорю себе: посмотри на него и посмотри на себя! У тебя хотя бы семья есть, а у меня…
Избегая встречаться глазами, они прихлебывали жидкий чай.
— С лимоном бы лучше пошло, — заметил Белкин, поднимая свой стакан к свету. — Где-то валялся у меня — был, да сплыл… Кстати, я ведь на днях малининскую выставку посетил. Видел портрет Нины в голубых тонах. Поразительно все-таки: даже он сумел раз в жизни ухватить красоту. Впрочем, из нее всегда получалась великолепная муза.
Он улыбнулся, но Суханову показалось, что в уголках его рта залегли напряженные складки; в следующий миг Белкин откинулся на спинку стула, и тени на его губах, дрогнув, растворились.
Суханов кивнул:
— Она меня вдохновила на первую стоящую работу. Помнишь — там еще было ее отражение в окне поезда? Ну та, которая после разгрома в Манеже сгинула?
— Каких только номеров не откалывает наша жизнь. Вполне возможно, она сейчас украшает кабинет какого-нибудь чиновника.
— Да, так же как у меня в кабинете висит твоя «Леда»!
Перестав улыбаться, Белкин осторожно поставил стакан.
— Лучшее, что я сделал за всю свою жизнь, — сказал он. — А может, единственное. Ты действительно ее у себя в кабинете повесил?
— На какое-то время… Если честно, на сутки. Вообще-то ее Нина повесила, но…
— Понятно. — Белкин отвел глаза.
Тени опять переместились, и на мгновение Суханов различил в полутьме лицо молодого художника с темными, прекрасно-скорбными глазами — лицо, которое он знал двадцать пять лет назад. С чувством внезапно нахлынувшей беспричинной грусти он поболтал в стакане остывшую жидкость, едва не выплеснув ее через мутный ободок, свидетельствовавший о бесчисленных одиноких чаепитиях, и вновь подумал о той картине, которую Лев подарил им с Ниной на свадьбу, — мифический ночной пейзаж, кувшинки на зеркальной поверхности озера, светоносный лебедь, пастушок и сидящая на берегу обнаженная девушка с напряженной спиной и спрятанным лицом, чье медовое тело казалось ему странно знакомым…
— Послушай, Лева, — сказал он, — давно хотел спросить. Впрочем, нет, не так уж давно, на самом деле недавно, а если точно… Ну, не суть.
Лев смотрел на него черным, глубоким взглядом, от которого сердце зашлось у него где-то в горле. Он опустил глаза; руки, лежащие на краю столешницы, слегка дрожали.
— Когда я познакомился с Ниной, у вас с ней был роман? — спросил он.
Лев отшатнулся, как от пощечины.
— Ты не думай, — тихо сказал Суханов, — я не буду ревновать или сердиться, просто мне нужно знать. Сам не знаю, как объяснить… Долгие годы я считал, что в моей жизни все предельно ясно — безоблачно, гладко, размеренно. А в последнее время… в последнее время со мной стали происходить какие-то вещи и… как бы это сказать… В общем, пойми, мне просто нужно знать.
Возникла пауза, которая растягивалась все больше и больше… Наконец Лев с хрипотцой заговорил:
— Я любил ее, Толя. Ты не мог этого не знать. Я всегда ее любил. Мы познакомились еще в седьмом классе, и я ее уже тогда любил.
— А она… Она тебя тоже любила?
Лев отвернулся.
— Мы были детьми, — выговорил он. — Но в общем, да, мы считали, что любим друг друга. Встречаться начали в восемнадцать лет, после экзаменов, и в студенческие годы не разлучались. Конечно, все было невинно — гуляли лунными ночами, целовались под цветущими ветками жасмина, дрожали, шептались, писали друг другу неловкие стихи — да ты сам знаешь, что такое первая любовь. Потом меня взяли на кафедру, и я сделал ей предложение — с этого у нас и начался разлад. У нее были романтические мечты увидеть меня новым Шагалом или Кандинским, но она твердила, что я не делаю над собой усилий, что недостаточно дерзаю, что она выйдет за меня только тогда, когда я покажу ей, на что способен… Временами она бывала очень жестокой, знала, как меня унизить. Конечно, ей хотелось всего лишь вдохновить меня, но… Молодая была. В конце концов — думаю, зимой пятьдесят шестого, вскоре после вашего знакомства, мы страшно рассорились, и на этом все кончилось. Я с ней увиделся только летом, когда мы вчетвером отправились кататься на лодках, но тогда она уже была с тобой.
Они помолчали. Вдруг Белкин хлопнул себя ладонью по лбу.
— Ну конечно, — вскричал он, — где ж еще им быть! — Выдвинув ящик стола, он пошарил в глубине и вытащил сплющенную упаковку, в которой перекатывались пара черствых медовых пряников. — Заодно и кипяточку нам плесну.
— Да, будь добр, — сказал Суханов, не слушая.
Ему вспомнился тот мартовский день пятьдесят седьмого, когда Нина заглянула к нему в мастерскую, и только теперь он осознал правду. Ее не интересовал ни он, ни его работы — она искала примирения со Львом, так как они были в ссоре, и гордость не позволяла ей сделать первый шаг, а он был Льву ближайшим другом; и она согласилась пойти к нему по одной-единственной причине: он намекнул, что позовет с ними Льва; а пошла она только потому, что ее оскорбил отказ Льва — отказ, который Суханов сам же и придумал. А потом, у него в тесной, убогой комнате, глядя на его сокровенные картины, темные фантазии, сплетенные для нее, уже для нее одной, она сказала: «Я понимаю, он и в самом деле художник посредственный» — и заплакала; но сердитые слезы и сбивчивые слова предназначались не ее отцу, точно так же, как их первый поцелуй, чудесный, зеленый, солнечный поцелуй на берегу пруда предназначался не ему, Суханову. Нет, все это предназначалось человеку, которого она любила, и художнику, не оправдавшему ее надежд, чья вездесущая, невидимая тень следовала за ними по пятам во время всех их прогулок по музейным залам, присутствовала при всех их разговорах, вкрадывалась в каждое заново создаваемое воспоминание, — тому самому человеку, который теперь, тридцать лет спустя, нервно заваривал отвратительный чай над проржавевшей раковиной. И по мере того как на него накатывали все новые воспоминания, все случайно перехваченные взгляды, закушенные губы, бодрые, неискренние интонации — все стало на свои места, все неопределенное сделалось определенным, все пробелы заполнились; и когда Белкин наконец повернулся к нему с очередным стаканом бесцветного чая, он окончательно открыл для себя истину — и их с Ниной молодое прошлое — с бессонными скитаниями по городу, вспышками счастья, восторженными мечтаниями — сместилось, окрасилось в другой оттенок, потускнело, погрустнело, стало более прозрачным и в то же время более реальным.
— Твоя картина, — негромко начал он, — она ведь была о нас, правда? Леда — это Нина, пастушок — это ты, ее земная любовь, а я — лебедь, крылатый бог, который явился, чтобы взять ее силой своего искусства. Только вот влекло ее мое искусство, но не я сам, не так ли? А любила она тебя. Подумать только: ведь я забросил живопись ради нее — чтобы сделать ее счастливой…
Теперь ему вспомнился тот вечер, когда он сказал Нине о своем решении и она всю ночь простояла на коленях в белой ночной рубашке, как средневековая мученица в истовой молитве, перед грудами холстов у них в комнате, разглядывая один за другим в желтушном свете лампы, а сама плакала, умоляла его не делать этого, обещала набраться терпения и больше никогда не жаловаться, повторяла снова и снова, что он не имеет права отворачиваться от своей судьбы, что в нем столько огня, столько мощи…
— Толя, что за глупости? — воскликнул Белкин. — Конечно, она любила твою живопись и очень расстроилась, когда ты решил поставить крест на своем призвании, но все же…