Захар Оскотский - Зимний скорый
Вот так же, должно быть, тысячу сто лет назад бродил по стенам отвоеванного Рима любимый им Велизарий. Слушал пьяные голоса и перебранку своих солдат, смотрел вдаль и ждал подкреплений из Константинополя. Подкреплений он не получил: в Константинополе, как и в Вене, побаивались слишком удачливых полководцев. И всё же, прежде чем Рим опять достался варварам и мировая история на века погрузилась во тьму, Велизарий удерживал великий город целых два года. Два года, словно Атлас, соединял в своих руках расколовшееся на Запад и Восток мирозданье!
Велизарий добыл свое бессмертие. А ведь в шестом веке это было ничуть не легче, чем в семнадцатом. Прошлое только кажется эпохой великанов, а собственное время — временем мелких страстей. Все времена одинаковы. Не меняется главное — человек. В новых столицах, вокруг новых тронов кипит всё то же ничтожное соперничество.
Не меняются эти пьяные песни солдат, эта вонь над армейским лагерем. В какой истории запишут, что и византийский полководец, и австрийский фельдмаршал больше, чем наступления неприятеля, боялись эпидемии дизентерии?
Эпидемии не случилось. Однажды утром с холма увидели, как за дальними лесами поднялась в небо серая струйка дыма. Тем, кто провоевал на этой войне хоть одну кампанию, не нужно было объяснять, что там такое. Эскадрон улан — сто двадцать всадников — сорвался в разведку. Щегольски сохраняя на скаку строй в колонне по два, уменьшаясь на глазах, уланы пересекли широкое поле, втянулись уже трудно различимой цепочкой в лес на противоположном его краю. Исчезли.
Лагерь на холме возбужденно гудел. С солдат мигом слетела сонливость. Они без команд офицеров собирались по своим ротам. Один за другим прибывали неизвестно кем с неимоверной быстротой оповещенные молодцы, ночевавшие в ближних селах. Их подгонял страх.
К вечеру прискакали измотанные уланы. Капитан охрипшим голосом, то и дело вытирая потное лицо, доложил фельдмаршалу: всё так, как они и думали, — там, за лесом, пылала деревня. Через нее прошла чья-то конница. Судя по следам копыт и по навозу — не меньше тысячи коней. Направление — в сторону Мюнхена. Отдельный это отряд или оторвавшийся далеко вперед авангард целой армии — непонятно. Кто это был — тоже непонятно. Идти по следу уланы не стали, опасаясь, как бы противник не заметил их разведку и не догадался, что имперская армия поблизости. (Монтекукколи хмуро кивнул.)
В самой деревне, — продолжал уланский капитан, — не было ни души, только несколько зарубленных бауэров валялись в крови возле своих горящих домов. Остальные успели разбежаться. На обратном пути уланы поймали одного из них в лесу. Болван трясся от страха, и толку от него было немного: он подтвердил, что на деревню налетели всадники, но чьи они, сколько их, куда направлялись, — не знает. Слышал только, что между собой они говорили по-немецки. (Черт побери, ну конечно, по-немецки! В Рейнской армии Тюренна, да и у шведов — больше половины солдат такие же немецкие наемники, как в имперских и баварских войсках!)
Генералы немедленно собрались на совет в шатре главнокомандующего. Уже стемнело. Дрянные свечи шипели, потрескивали и разбрызгивали капельки воска на расстеленные карты. Из-за пляшущих по лицам теней казалось, будто седовласые военачальники гримасничают, как мальчишки. Но голоса их звучали мрачно. Все знали, что Тюренн любит проводить рекогносцировки большими конными отрядами. И не слишком беспокоится о том, что открытый марш конницы извещает о приближении всей Рейнской армии, которая следует где-нибудь в двух-трех переходах.
Никто не сомневался в том, что происходит: противник, наконец, выбрал цель кампании и двинулся к баварской столице. Тюренн с Врангелем и прежде вторгались в Баварию, осаждали Аугсбург. Прошлой весной отчаявшийся курфюрст Максимилиан даже подписал в Ульме сепаратное перемирие с Францией и Швецией. Но потом отказался от него и снова присоединился к императору. И вот теперь, без толку побродив по пустынным германским землям, Тюренн и Врангель, как видно, решили, что удар по нарушившей договор Баварии придаст хоть какой-то смысл их походу.
Австрийские генералы выжидательно посматривали на своего фельдмаршала. Баварец Гольцгапфель казался испуганным.
Снова Монтекукколи успел подумать, какой рекой грязи является то, что из удаления времен видится величественным течением истории. Несколько ненавидящих друг друга и его самого стариков и он, презирающий их всех, должны здесь, в полутьме, в зловонных испарениях лагерной стоянки, принять решение, которое определит будущее Европы, по крайней мере, до следующей всеобщей войны.
И — какая насмешка судьбы: надо же было Тюренну затеять рейд именно этим маршрутом, почти в прямой видимости от их лагеря!..
А генералов беспокоило угрюмое молчание фельдмаршала. Он — главнокомандующий, он должен — скорей, скорей! — найти решение, как им поступить. И они испугались еще больше, когда, наконец, он объявил им свой приговор:
— Что делать? Не делать ничего! Оставаться в лагере!
Казалось, всеобщий смятенный вздох едва не задул пламя свечей.
Он яростно продолжал, пытаясь внушить старикам очевидное:
— Конечно, противник через несколько дней узнает об их местонахождении. Но здесь, на холме, они как в крепости. Скорей всего, Тюренн даже не решится атаковать их на этой позиции, и тогда — что ему останется? Двигаться дальше вглубь Баварии? Пусть прогуляется! В Мюнхене крепкие стены и сильный гарнизон. Тюренн и Врангель не безумцы, они не ринутся на штурм, а для возни с осадой такого города у них слишком мало сил. Да и какая осада, когда враги будут всё время ощущать у себя в тылу застывшую в грозной готовности имперскую армию!..
Он обрушивал на перепуганных стариков неслыханные, невозможные слова, и, даже не различая толком лиц в полутьме, без труда улавливал их взвихренные мысли. Облегчение: не нужно двигаться! (Лагерь и вправду уже казался им крепостью, выходить из которой опасно.) Подозрения: главнокомандующий струсил? И лихорадочные прикидки: донести на него, обвинить в малодушии будет спасительно, чем бы дело ни кончилось. Если поражением, они не виноваты: фельдмаршал наделал глупостей со страху, а они — что ж? — они вынуждены были ему подчиниться. А случится чудо, и невероятная стратегия увенчается победой, тем более не грех будет подрезать крылья такому оригиналу.
Он убеждал:
— Тюренн и Врангель забрались слишком далеко и уже не получают снабжения ни из Франции, ни из Швеции. Самое большее, на что окажутся способны их войска, углубившись в Баварию, — разорить десяток деревень, добывая себе пропитание, да разграбить и сжечь какой-нибудь мелкий городишко. Ну, может быть, противник еще перехватит пару обозов с хлебом, движущихся к имперской армии. Плевать! Продовольствия в лагере запасено почти на два месяца… Он надеется, что убедил господ генералов, — мог бы просто приказать, но хотел именно убедить: чем спокойней будут они стоять здесь, в лагере, тем более нервно будут чувствовать себя враги и тем скорей уберутся восвояси!
Он закончил, и в шатре вновь воцарилось напряженное молчание. Неужели убедил? (Его слова о том, что он мог бы заставить их подчиниться приказу, громко звучали, но стоили немногого. В армии, где не добиться дисциплины даже от солдат, какого послушания ждать от генералов! Объединись большинство стариков против него, и он оказался бы бессилен, разве только ему пришлось бы заколоть кого-то из них, чтобы привести остальных к повиновению. Но это уже из области фантазий.)
Неужели — убедил? Неужели разум одного сумеет победить стихию человеческого стада со всеми его животными позывами, страхами, безумием, сумеет одной только силой мысли повернуть поток мировой истории в иное русло? Такого не бывало, кажется, со времен Цезаря.
Тишина натягивалась до предела, как струны лютни. Вот-вот раздастся либо визг обрыва, либо согласный аккорд. Еще мгновенье тишины, еще, и еще. Кажется, победа. Сейчас он отдаст приказ…
И в этот миг тишина прорезалась отчаянным криком:
— НЕТ!!!
Кричал Гольцгапфель, дергаясь, извиваясь, как в судорожном припадке. Вопли его, должно быть, далеко разносились из шатра. Полог отвернулся, и в открывшемся проеме в полутьме блеснула сталь шлема — заглянул встревоженный дежурный офицер.
— Это предательство! — кричал Гольцгапфель. — Это измена союзу! Легко австрийцу рассуждать, как будут разорять и жечь Баварию! Но он, Гольцгапфель, не отдаст на растерзание свою несчастную родину! Он не на службе у императора, у него свой государь — курфюрст Максимилиан! Если имперцы боятся сойтись с врагом, черт с ними, пусть отсиживаются в лагере! А он немедленно уводит баварские полки на защиту родных очагов! Они сами встретят противника! И пусть увидит весь мир, пусть все узнают!!.. — он уже рыдал.