Захар Оскотский - Зимний скорый
Франция сейчас бурлит. Ее король Людовик Четырнадцатый — десятилетний ребенок. Первого министра, очередного священника-правителя кардинала Мазарини ненавидят и народ, и дворянство, власть его шатается. Нужен лишь толчок, чтобы грызня партий сорвалась там в кровопролитие, и таким толчком должно стать возвращение осенью нетронутой Рейнской армии. Вмешается Тюренн в политическую борьбу на стороне Фронды или на стороне двора и Мазарини — неважно. Важно то, что с его появлением в Париже Франция взорвется гражданской войной. Развалится главный противник Империи. Шведы останутся одни. Их нетрудно будет отогнать на их север, а потом — привести под руку императора засвоевольничавших германских князей.
А что Тюренн и Врангель, не встречая противодействия, за лето вволю пограбят и пожгут Германию, так этой проклятой богом стране, как двадцать раз изнасилованной девке, уже безразлично — проедется по ней одним молодцом больше или нет…
Когда кто-то из генералов осмеливался поинтересоваться у фельдмаршала, в чем смысл отступления, куда он ведет армию, — он обрывал спрашивающих резко и насмешливо: «Пусть не суются не в свое дело! План кампании — у него в голове, и он один отвечает за всё перед императором! А их забота — выполнять его приказы. Пусть следят, чтобы в каждой роте офицеры проводили переклички дважды в сутки!..»
(Общее недоумение: до сих пор и один раз в день не всегда перекликались, разве что перед сражением или перед выдачей жалованья.)
— …И если обнаружится, что кто-то из солдат дезертировал, ловить беглецов, не жалея сил, а пойманных — вешать перед полком в поучение остальным!
(К чему такие хлопоты?! Это в прежние времена, когда жалованье, бывало, выплачивали вперед, на тех, кто сбегал с полученными деньгами, устраивали охоту. Теперь же рассчитывались только за отслуженное время. Теперь, если солдат просто сбегал, ничего не украв, его не особенно и разыскивали: убежал и убежал. В конце концов, его жалованье осталось в казне, найдется другой бродяга, готовый продать душу за эти деньги. И пойманных дезертиров поэтому давно не вешали: их просто били палками, высчитывали жалованье за месяц и опять ставили в строй.)
— Выполнять! — требовал он. — Повиноваться и не рассуждать, для чего это нужно!
Не мог же он объяснить, как боится, что какой-нибудь сбежавший мерзавец угодит к противнику и выдаст местонахождение армии.
С мрачной решимостью осуществлял он свой план, хотя и сам боялся поверить в успех: слишком далеко до спасительных осенних дождей, слишком много случайностей в военной судьбе. И только в середине мая, когда армия, отходя, вышла к Дунаю под Аугсбургом, и когда конные разведчики, возвращаясь из рейдов, стали докладывать одно и то же, — противника не видели, вражескую армию отыскать не удалось, — только тогда, словно сжатая в кулаке птица, забилась в сердце надежда: а вдруг… А вдруг получится!
Генерал Гольцгапфель, командир баварцев, тревожился: «Потерян противник!» Прикрикнуть на него было нельзя: все-таки союзник, хоть и подчиненный на время кампании. Он успокаивал Гольцгапфеля: если мы потеряли противника, значит, и противник потерял нас. Пусть Тюренн и Врангель прогуляются по Германии. Пусть утомят свои войска, ведь им не прокормить их как следует в разоренной стране.
— И тогда мы атакуем? — допытывался Гольцгапфель, недоверчивый старик, проведший всю войну в свите своего курфюрста и боявшийся курфюршеского гнева сильней, чем ядер неприятеля.
— И тогда бог подскажет нам, что делать! — серьезно отвечал Монтекукколи.
Впрочем, он сам понимал, что отступать больше нельзя. Всё лето играть с противником в кошки-мышки ему не позволят. Здесь, под Аугсбургом, уже на баварской земле, воля его заканчивалась. Оставалось встать укрепленным лагерем, прикрыв развилку дорог на Вену и на Мюнхен, и в самом деле положиться на божью волю. Противники пока что были далеко и, похоже, не особенно стремились отыскать в пространстве его армию. В конце концов, уже три месяца ему удалось протянуть без сражения. Почему бы судьбе не сжалиться и не подарить ему еще четыре?
Место для лагеря он выбрал возле Цусмаргаузена, на пологом холме. С той стороны, откуда ожидали неприятеля, перед холмом на несколько верст раскинулось просторное поле. Сзади к холму подступал заболоченный лес. Лучшей позиции в здешних местах было не отыскать: свои орудия с возвышенности будут бить дальше, а обойти и атаковать с тыла противник не сможет…»
Осень 1974-го. Свадьба Марика… Вот ведь Тёма-партизан, молчал до последнего! Хорошо, Григорьев по димкиным намекам стал уже догадываться, к чему дело идет. А то бы трубку от неожиданности выронил, когда Марик вдруг позвонил с приглашением.
Регистрировались молодые не во «дворце», а в обычном ЗАГСе. Невеста, Марина, была в атласном белом платье, но без фаты. Ростом она оказалась повыше Тёмы, да и вообще в сравнении с тощеньким женихом выглядела крупной, грузноватой. Зато Григорьеву очень понравилось ее лицо — чистое, с огромными светло-карими глазами и удивительно правильными, словно вылепленными, чертами. Плотно уложенные, густые каштановые волосы придавали ее облику скульптурную завершенность. Ай да Марик-тихоня, отхватил красавицу!
Сам жених, в черном костюме и ослепительно белой рубашке, был очень строг. На темном, выбритом до глянца личике — такая сосредоточенность, будто не на собственную свадьбу явился, а на дипломатический прием.
Приглашенных было совсем немного: несколько родственников, три подруги невесты, Димка и Григорьев с Ниной. Димка и расписывался в книге регистрации свидетелем со стороны жениха. (Григорьев ощутил даже нечто вроде ревности оттого, что Марик выбрал не его.)
Когда вышли из ЗАГСа и ожидали на улице такси, чтобы отправить молодых, Нина неожиданно спросила у Марика:
— Ты извини, а Марина — кто?
Григорьев сразу понял смысл вопроса и недовольно вскинулся на нее. Марик тоже сразу всё понял, но ответил спокойно:
— По национальности? Такая же, как я. Только у нее наоборот — отец русский, мать еврейка.
Молчаливую обычно Нину как черт за язык тащил, она решила пошутить:
— Ты что же, нарочно так выбрал?
И осеклась под сердитым взглядом Григорьева.
Марик поглядел на тоненькое, сверкающее обручальное кольцо на своей темной руке, поглядел на Марину (та стояла в сторонке с подругами и не слышала разговора), ответил по-прежнему спокойно:
— Я не кадровик. Это они, наверное, жен по анкетам подбирают.
— Какая красивая она у тебя, — сказал Григорьев, — просто прелесть! — Ему хотелось загладить оплошность Нины: — Очень ее любишь?
— Красота, любовь — явления эфемерные, — так же невозмутимо произнес Марик. — Главное — совпадение характеров, взглядов. Чтоб было полное взаимопонимание.
— Ну-у, — зауважал Григорьев, — серьезно ты женишься, по научному.
Свадебное пиршество происходило у Марика дома. Тон задавали подружки невесты, с первого тоста заголосившие «Горько!». Молодые целовались застенчиво и коротко. Все попытки начать хоровой отсчет — «Раз, два, три!..» — сразу обрывались.
Нина, необычно оживленная, с любопытством оглядывалась вокруг. Ей было до того интересно, что она, всегда избегавшая показываться на людях в очках, надела их сразу, едва уселись за стол, да так и не снимала весь вечер.
Григорьев слышал, как мать Марика, Евдокия Дмитриевна, говорит Димке:
— А когда же ты, Димочка, женишься? Ты же старше Марика, тебе уж сколько — двадцать восемь?
Подвыпивший Димка отвечал твердо:
— Какие мои годы! Мужику жениться, как помереть: никогда не поздно!
Григорьев смотрел на полненькую, добродушную Евдокию Дмитриевну, и никак не укладывалось в голове, что у нее расстреляны маленькие сыновья, что в блокаду она желала себе смерти.
Гремел магнитофон. Марик танцевал с невестой осторожно, медленно, на «пионерском» расстоянии. Димка плясал по очереди со всеми невестиными подругами. Григорьев станцевал с Ниной, потом вышел на лестницу покурить вместе с отцом Марика.
Вот на кого Марик был похож! Только отец, Илья Моисеевич, — такой же сухонький, небольшой, — был не черным, а серебряно-белым: бледная лысина, окруженная с боков и сзади венчиком седых жестких волос, торчком стоявших над ушами; бледное лицо, вытянутое в крупный, крючковатый нос. Напоминал он какую-то птицу с иллюстраций к рассказам Бианки — худую, носатую, с двумя хохолками на голове.
Закурив, они обменялись было несколькими ничего не значащими фразами о свадьбе, но светский разговор не получился. Илья Моисеевич быстро посерьезнел, стал расспрашивать Григорьева о работе:
— А командировки — частые? Платят сколько? В другое место уходить не собираешься?.. — Потом сказал: — А Марик, видишь, как мотался. Пока я его к себе не устроил.