Томас Пинчон - Винляндия
Она переехала в дом в Гордита-Бич как «цыпа Зойда», затем «супружница Зойда». Беременная Прерией, она сидела с несколькими другими молодыми женщинами внутри светской орбиты группы на затянутой сетками террасе, лицом к морю, иногда целыми днями вместе, пили из глиняных кружек травяные настои, которые, считалось, способствуют высшим состояниям ума / тела, слушали «Кей-эйч-джей» и «Кей-эф-дабьюби», хрустальная травка стекала к белому пляжу, бризы с моря вихрились в сетчатых ширмах. Линия визирования девочкиных глаз упиралась в точку внимания, зафиксированную на горизонте… в своём втором триместре она стала впадать в грёзы об НЛО, ясно видела их сколько угодно раз, хоть её и дразнили, выскакивая из небесно-голубого рэлеевского рассеяния и заскакивая обратно, словно бы сквозь идеально эластичную простыню, передовые дозоры некой иной силы, какого-то безжалостного пришествия. Меж тем, на суше, в глубине долгих застроенных дюн, за прибрежной трассой, огромная Лоханка, отравленная, заражённая автотранспортом, одержимая тенями, избыточно поливаемая и облучаемая, увлекала Зойда прочь от пляжей, которые ему полагалось музыкально представлять, весь в беспокойных переездах, долгих, как рабочие дни, в густейшие лавины смогового супа, днём работа по крышам и канавам, вечером у «Корвэров» выступления, в мелких клубах и барах от Лагуны до Ла-Пуэрте. Тогда случилась зрелая, сиречь барочная фаза отношений Л.А. с рок-н-роллом, наметённая на, по оценкам Зойда, с его сёрферским глазомером, двадцатилетний цикл — ещё в двадцатых это было кино, в сороковых радио, теперь в шестидесятых пластинки. На один слабоумный сезон город утратил слух, и контракты заключались с такими талантами, что в иные времена оставались бы скитаться в пустыне, а играть лишь в туалетах тех оазисов, что найдут. С допущением, будто Молодёжь понимает собственный рынок, мелкая шушера начального уровня, которая ещё вчера довольствовалась торговлей чеками из-под полы в экспедициях, повышалась до управленцев, получала в своё распоряжение громадные бюджеты и отпускалась с привязи, как выяснялось, подписывать на лейблы, считайте, любого, кто не фальшивил и мог сообразить, как пройти в дверь. Обалдев от великого всплеска к детству, критические способности отказали. Кто мог определить цену продукта, какой ни возьми, или жить дальше, не подписав контракт со следующей суперзвездой? Ополоумевшая, утратив всякую осторожность, индустрия работала на чистых нервах, а её сделки на миллионы долларов заключались на основе грёз, флюидов, или, как в случае с «Корвэрами», мелких галлюцинаций. Скотту Хрусту как-то удалось срастить банде контракт на запись с «Вялотекущими пластинками», напористым, хоть и непостижимо эклектичным голливудским лейблом, и в тот день, когда они явились подписывать бумаги, глава А-и-Р[115], ещё не окончивший среднюю школу, только что сведя ментальное знакомство с какой-то пурпурной кислотой, на которой был вытиснен силуэт летучей мыши, приветствовал их с необычайной теплотой, полагая, что они, по ходу дела, суть визитёры из другого измерения, которые, пронаблюдав за ним много лет, решили материализоваться в форме рок-группы и сделать его богатым и знаменитым. Когда «Корвэры» уходили, они и сами уже в это верили, хоть и пришлось всё равно удовлетвориться стандартным договором дня, ибо дальнейшие клаузулы выработать оказалось невозможно: их требовалось составить на каком-нибудь человеческом языке, а сия среда была в данный момент недоступна для уже слышимо вибрировавшего главы отдела («Отдела главы! — визжал он, — у всех тут отдел… главы! Ха! Ха! Ха!»).
Недели катили себе, как не вполне совершенные волны, и регулярные отрывные опции одна за другой сминались и выбрасывались, а «Вялотекущие» так и не подписывались на альбом, и воцарилось если не совсем уныние, то нечто вроде тусклого спокойствия. В конце концов «Корвэры» играли довольно постоянно, зарабатывали репутацию барной банды, если не «сёрфаделической». Исправно они отводили себе время закидываться вместе кислотой во вдохновляющих дневных и ночных заведениях по всей Югляндии, но ничего особенного с ними никогда не происходило, согласованного, по крайней мере, Ван Метр переживал заново свою прежнюю жизнь бизоном, бродившим по равнинам в стаде размером с западный штат, но это, похоже, имело мало общего с восторгом Скотта перед многоцветными потоками мультяшных фигурок, которым нравилось сочиться с кончиков его пальцев. У барабанщика Левшака были кошмарные сессии, наполненные змеями, разлагающейся плотью и лёгкой эстрадной музыкой, саксофонисты, оба любители героина, часто куда-то дематериализовались, вероятно, ужалиться предпочитаемым наркотиком, хотя, может, и нет, а Зойд вертелся в нескончаемых запутанных сценариях с сияюще далёкой Френези, Френези своей пожизненной, с той, от кого он мог забыть даже броские производственные ценности ЛСД.
И кто тем временем ждала, наблюдала за стальным горизонтом пришельцев, или брала у людей машины съездить к Саше, посидеть с ней в маленьком патио за домом, попить диетических газировок и пощипать салатиков. С самого начала Френези пыталась подвигнуть мать на то, чтоб та задавала ей вопросы, на которые больнее всего отвечать. Имя ДЛ всплыло тут же. Френези сказала:
— Её нет. Не знаю… — Саша метнула в неё взгляд и:
— Вы же так близки были… — но вскоре они вернулись к неизбежной теме ребёнка на подходе.
— Знаешь, ты всегда можешь и здесь пожить, чего-чего, а места навалом. — Когда такое случилось впервые, Френези полуотклонила.
— Ой, Зойд на это может не согласиться. — На что Саша кивнула:
— Здорово. Я не ему предлагала. — Позднее добавив: — Время шагает неумолимо, и я надеюсь, ребёнка рожать на пляже ты не намерена.
— Я хотела, чтобы она прибой услышала.
— Если нужны положительные флюиды, как тебе твоя прежняя спальня? Чуток последовательности. Не говоря об удобствах.
Очень не хотелось Френези признавать, что мать говорит резонно. Когда она обмолвилась об этом Зойду, тот кивнул, безрадостно.
— Твоя мама меня ненавидит.
— Нет, ладно тебе, Зойд, так уж и ненавидит…
— Она же сказала «хипяжный психопат», нет?
— Ну да, тем вечером, когда ты пытался нас задавить, но…
— Я пытался эту хуйню на Стой поставить, дорогуша, а она сама на Ехай перепрыгнула, вот в чём, насколько мне помнится, там всё было дело, помнишь, я показывал тебе в газете…
— Но ты так орал и прочее, она, должно быть, подумала, ты намеренно. А ведь могла бы и похуже обозвать.
Зойд надулся.
— О как? А чего она теперь нас даже до машины не провожает? — Но хотя на часах тут и осталось ещё несколько секунд, Зойд знал, что игра окончена, и женщины одержат верх, оставался один вопрос: впустят ли его в Сашин дом посмотреть, как рождается его же ребёнок?
Конечно, впустили, и вот так всё и случилось: одним сладким майским вечером, по всей улице поют пересмешники, а скользкая головка Прерии выдавилась в этот мир, повитуха Леонард поспособствовал освобождению остального младенца, и Зойд, который в последнюю минуту закинулся лишь четвертинкой кислой на случай мимоходом засечь что-нибудь космическое, которое может ему сообщить, что он не умрёт, мозговзорванно пялился на новорождённую Прерию, один глаз у неё слипся наглухо, другой дико вращается, что Зойд принял за намеренное подмигивание, лица женщин играли и искрились, узорчатые огурцы на джавахарлалке Леонарда, краски последа, младенец уже открыл оба глаза и смотрел прямо на него с широченным — безошибочным — узнаванием. Позже ему говорили, что тут ничего личного, новорождённые не особо что видят, но в тот момент, о боже, боже, она его знала, откуда-то ещё. И эти кислотные приключения, они приходили в те дни и уходили, некоторые мы раздавали и забывали о них, другие, как ни печально, оказывались преходящими или ложными — но если повезёт, одно-два сохранятся, чтоб возвращаться к ним в определённые мгновенья жизни потом. Этот взгляд новёхонькой Прерии — о, это ты, а? — останется для Зойда не на раз и не на два в грядущие годы, поможет ему пережить те времена, когда вокруг смыкаются клингоны, а рулевая не отвечает, и двигатель деформации пространства вышел из-под контроля.
Никто не признавал же вот чего — уж точно не Зойд в его радостной дымке отцовства, менее определённо Саша: насколько глубоко, в невыносимый день и выходные следом, Френези ухнула в депрессию. Никакая амнезия, никакая выщелачивающая ванна времени не отнимут у неё никогда воспоминаний о спуске в холодные пределы ненависти к крохотной жизни, недоделанной, паразитической, что употребляла её тело утомительные месяцы, да и теперь рассуждала её контролировать… в те дни ещё не было теледиспутов, никаких сетей по самопомощи, никаких бесплатных звонков по номерам, у которых можно чему-нибудь научиться или попросить поддержки. Она даже не, до того капитулировав перед тёмным своим падением, знала, что поддержка ей нужна. Младенец выполнял себе собственную программу, отнимая у неё молоко и сон, признавая в ней лишь носителя. Где же чистая новая душа, истинная любовь, её обетованный прыжок во взрослую реальность? Она чувствовала, что её предали, выпотрошили, наблюдая за собой, этим избитым животным, что еле держится, ждёт только, чтобы всё закончилось. Одними 3.00 утра, устроившись перед «Кино для Собачьей Вахты», Саша укачивала младенца, Френези в медленной сонастроенной пульсации, груди крутит от боли, купаясь в Ящикосвете, прошептала: