Эфраим Севела - «Тойота Королла»
Лена прикусила нижнюю губу, ее выгоревшие бровки заломились.
— Продолжай.
— Но она не чувствовала себя несчастной. Возможно, по молодости. Да и все мы, уцелевшие недобитки войны, шалели от радости, что живы, и ждали от мирных времен каких-то чудес, забывали о своих бедах в предвкушении грядущего счастья.
— Ты с ней дружил?
— Пожалуй, нет. Ну, как и со всеми студентами на курсе. Но какой-то дружбы, особенных отношений не было. Просто свой брат, солдат. Только в юбке, я ведь тоже донашивал военное обмундирование.
— Она хорошо училась?
— О да. Даже получала повышенную стипендию за успеваемость. Как, впрочем, и большинство ее соплеменников. Евреи, как ты, наверное, сама знаешь, всегда отличались этим качеством. Способные, подвижные мозги плюс усердие. Соня еще вдобавок была очень активна в общественной жизни. Всякие там доклады, диспуты, загородные экскурсии, коллективные походы в театр по дешевым билетам. Она была, как мотор. Возможно, оттого, что у нее не было никакой личной жизни. Другие-то студенты напропалую влюблялись, сходились, расходились, по утрам еле живые приползали на лекции. Этого Соня была лишена напрочь. Не думаю, чтоб у нее был хоть один роман за все пять лет в университете. Ну, кто проявит интерес к женщине… без ноги… на костылях?.. Когда кругом полно двуногих и в таком количестве, что у уцелевших после войны мужчин голова шла кругом от неограниченных возможностей выбора. Полагаю, что и потом у нее с этим делом было негусто, и этот глухонемой мальчик Коля — плод не любви, а, скорее всего, жалости, которую проявил к Соне какой-нибудь опустившийся инвалид, пропивавший жалкие гроши, что Соня зарабатывала в школе. Я так думаю. Ничего иного не могу предположить.
— Боже, какая участь! — Лена прижала ладони к покрасневшим щекам. — И ты об этом можешь говорить спокойно?
— Леночка, если бы все, что я видел, близко к сердцу принимал, я бы не выжил. Но напрасно ты коришь меня, что я сохраняю спокойствие, говоря о Соне. Жизнь научила меня сдерживать свои чувства, но это нисколько не значит, что я черств душой и застрахован от сострадания. Встреча с Соней обрушила камень на мою душу, зачеркнула всю радость нынешнего дня с тобой в Форосе, и сейчас, рассказывая, я страдаю не меньше, чем ты.
— Прости меня, — мягко взяла меня за руки Лена. — Ты — хороший. Я поняла это с первого взгляда. И первое впечатление не оказалось ложным, а лишь подтверждалось каждый день, что мы провели с тобой.
Знаешь, о чем я подумала? Как несправедлив этот мир. Нам с тобой, здоровым и… успешным, судьба даровала такую любовь, такую радость от близости, а бедной Соне — ничего. Одни страдания. И мне вдруг стало стыдно за наше с тобой счастье, словно оно ворованное, не по заслугам. И страшно при мысли, что это оборвется, что и от нас судьба отвернется. У тебя нет такого предчувствия?
— Глупенькая. Иди ко мне, — обнял я ее и привлек к себе, повернув спиной к моей груди. Она прижалась лопатками, ласкаясь, провела подбородком по моим скрещенным на ее шее рукам. Ее взлохмаченные волосы мягко щекотали мне нос и скулы.
Невдалеке от нас, по тому же борту, чуть впереди по движению, сидел скрюченный, как краб, старичок в курортной белой панаме и с красным до сизости носом алкоголика. Он демонстративно и осуждающе отвернулся от нас, когда я обнял Лену, и, чтоб у нас не оставалось сомнения в его чувствах к нам злобно сплюнул на серый пластик пола и растер плевок ногой в белой лакированной туфле.
Другим пассажирам, сидевшим у противоположного борта, тоже не Бог весть какую радость доставили наши объятья. Кто-то покачал головой, кто-то удрученно завздыхал, кто-то отвернулся к окну.
— Господи, какие ханжи кругом, — прошептала Лена. — Слушай, в каком окружении мы живем? Средневековая инквизиция. Раньше я этого не замечала, а сейчас словно прозрела. Какие рожи? Что им нужно от нас? Чем мы им мешаем? Неужели они все так злы и недоброжелательны, что один лишь вид счастливых людей действует на них, как едкая кислота, и поднимает весь мутный осадок с души? Но, впрочем, их можно пожалеть. Они сами-то никогда не знали счастья.
— Не знаю, стоит ли их жалеть, — прошептал я, уткнувшись лицом в ее мягкий затылок и обдавая его теплом своего дыхания. — Вот такие-то не пощадили в свое время Соню и сломали ей жизнь… Вернее, доломали… после того, как она потеряла на фронте ногу, а с ней и надежду хоть на какое-то личное счастье.
Мы попали с Соней в провинциальную газету на практику в тот злосчастный год, когда Сталин объявил борьбу с космополитизмом, а вскоре стало ясно каждому, что под космополитами он понимал представителей лишь одной из ста национальностей в СССР — евреев. Тех самых евреев, что часто в истории становились козлами отпущения, стоило какой-нибудь стране, где они проживали, впасть в кризис. А наша страна в ту послевоенную пору переживала уйму трудностей. Ответственность за все беды Сталин возложил на евреев.
Это был сигнал к возрождению антисемитизма, который, казалось, был задушен после революции, и наше поколение, мое и Сонино, выросло в счастливом неведении о том, что бывает национальная рознь и вражда и что людей можно любить или не любить лишь по причинам их расового происхождения. Мы верили, ни минуты не сомневались, что дружба народов, интернационализм — незыблемый краеугольный камень духовной жизни социалистического общества.
И вдруг все рухнуло.
Как в кошмарном сне, все самое подлое и низкое в нашем русском народе всплыло на поверхность, лишь только власти приоткрыли лазейку. Начался подлинный погром по всей стране. Той самой стране, что клялась перед всем миром в успешном строительстве социализма. Я в те дни чуть не тронулся умом. Тебе повезло. Насколько я понимаю, ты еще тогда в школу не ходила.
Ленина макушка колыхнулась в знак согласия. Я не разжимал объятий и прятал свое лицо в ее густых волосах. Мне не хотелось видеть пассажиров, осуждающе отвернувшихся от нас. Вспоминая, я злился. И опасался, что сорву закипавшую во мне злость на какой-нибудь из этих мерзких рож. А в такого рода скандале я меньше всего нуждался. Знаю я эту публику. По прибытии в Ялту немедленно передадут нас в руки милиции за нарушение нравственности, норм приличия в общественном месте. С наслаждением будут давать свидетельские показания. А там — протокол. Выяснение личности. Семейное положение. И — рапорт в Москву, по месту службы и даже и такая подлость, как письмо домой, к обманутым супругам — моей благоверной и мужу Лены.
Я не глядел на них и объятий не разжимал и продолжал рассказ, устремив взгляд поверх Лениной головы в окно, где видна была темная, еле различимая гладь моря и редкие огоньки вдалеке, на невидимом берегу.
О чем я рассказывал? О том, как и до той провинциальной редакции докатился начатый в Москве погром, и нескольких евреев, работавших у нас, тут же выделили, как прокаженных, и устроили собрание, партийное, потому что в газете работают люди исключительно с партийными билетами, коммунисты, и на этом собрании евреев посадили отдельно и стали поливать их помоями, обвиняя во всех мыслимых и немыслимых грехах и призывая к немедленной расправе с ними. И делалось это руками их вчерашних товарищей, с кем евреи не один год мирно работали бок о бок.
Соня была единственной, кого обошли. То ли из-за ее военной инвалидности, то ли потому, что она, как и я, была здесь новичком. Мы с ней сидели в публике, наблюдая расправу над другими. Я подавленно молчал. А Соня не выдержала. И когда кто-то из обличителей обрушил на головы евреев совсем уж нелепую ахинею и стал требовать чуть ли не их смерти и все это от имени партии коммунистов, она вскочила со своего стула и, повиснув на костылях, громко, на весь зал крикнула:
— Не смейте говорить от имени коммунистов! Вы — не коммунист! Вы — фашист! Не добитый во второй мировой войне!
Что тут поднялось! Как разъяренная свора, набросилось все собрание на Соню. С этой минуты весь огонь сконцентрировался на ней. Внезапно вспомнили, что она тоже еврейка. Ее чуть ли не топтали ногами, навешивая на нее ярлыки шпиона, диверсанта, врага советской власти и русского народа и еще много-много гадостей из арсенала шовинистического и антисемитского болота.
Я сидел ни жив ни мертв. В моем воспаленном мозгу с грохотом рушилась вся стройная система моего коммунистического мировоззрения, и в ушах стоял гул, как при артиллерийском обстреле, а сердце ныло от жгучей обиды, как бывает, когда попадешь под уничтожающий огонь своих, а не вражеских батарей.
Соню исключили из партии. Вернее, выгнали. А это означало — волчий билет. Абсолютное бесправие. Никаких надежд на работу. А в перспективе и отправку в концлагерь, в Сибирь.
В этом месте Лена перебила:
— А ты? Ты тоже голосовал? — Что же я мог сделать?
Лена рывком разжала мои руки и, отодвинувшись, развернулась лицом ко мне.