Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
— Он снял со стены в кабинете картинку с изображением мозга, — сказал Грегориус.
— Да, знаю. Это первое, что он сделал. Можно только догадываться, чего ему это стоило, ведь он бесконечно восторгался человеческим мозгом и его возможностями. «Доказательство существования Бога, — не уставал повторять он. — Это и есть доказательство. Только вот Бога не существует». А теперь для него началась жизнь, в которой не было места размышлениям о мозге. Любой врачебный случай, мало-мальски связанный с мозгом, он тут же передавал специалистам.
Грегориусу вспомнилась увесистая книга о головном мозге, лежавшая в комнате Праду поверх стопки. «О сérebro, sempre о сérebro, — услышал он голос Адрианы. — Porquê não disseste nada?»
— Никто, кроме меня, об этом не знал. И Адриана не знала. И Хорхе. — В ее голосе слышалась лишь толика гордости, но слышалась. — Позже мы редко говорили об этом. Да и что там было говорить. Но угроза обширного кровоизлияния в мозгу тенью легла на последние семь лет его жизни. Бывали моменты, когда он уже желал, чтобы это наконец произошло. Чтобы избавиться от страха. — Она посмотрела на Грегориуса. — Идемте со мной.
Мария Жуан пошла вперед него в кухню. Из верхнего ящика шкафа вынула большую плоскую шкатулку из лакированного дерева с инкрустацией на крышке и пригласила присесть рядом за стол.
— Многие из его записей были сделаны у меня на кухне. Кухня была другой, но этот стол оттуда. «То, что я пишу, может быть опасно, как бомба, — как-то раз сказал он и больше не хотел об этом говорить. — Писательство молчаливо». Временами он просиживал ночи напролет и утром, не выспавшись, шел принимать больных. Он немилосердно подрывал свое здоровье. Адриана ненавидела это его варварское растрачивание сил. Она ненавидела все, что было связано со мной. «Спасибо, — говорил он уходя. — Я у тебя как в тихой гавани». Эти записи всегда хранились здесь. Здесь им самое место.
Мария Жуан открыла филигранный замочек и вынула три верхних листа. Пробежав глазами их написанное, она пододвинула их к Грегориусу.
Он взялся читать. Каждый раз, когда встречал затруднения, она замечала прежде чем он просил о помощи, и переводила.
MEMENTO MORI[99]
Потемневшие монастырские стены, опущенные долу взоры, заснеженное кладбище. Так должно это быть?
Размышлять о том, чего же ты воистину хочешь? Осознать отпущенный нам короткий срок как источник сил для противления собственным привычкам и упованиям, но прежде всего ожиданиям и требованиям других. То есть как нечто, что открывает нам будущее, а не застит его. Понятое таким образом «memento» представляет собой опасность для сильных мира сего, для угнетателей, которые пытаются обставить все так, чтобы голос угнетенных не был услышан, даже ими самими.
«Почему я должен постоянно думать о конце? Он настанет, когда настанет. Зачем вы мне это говорите, если оно ничего не меняет?»
Что можно на это возразить?
«Не трать понапрасну свое время, извлеки из него что-то стоящее».
Только вот что значит «стоящее»? Наконец взяться за претворение долго подавляемых желаний. Оставить заблуждение, что времени на это еще хватит. «Memento» как орудие в борьбе с инертностью, самообманом и страхами, неизменно связанных с переменами. Совершить наконец путешествие, о котором давно мечтал, выучить еще один язык, прочитать ту книгу, купить это украшение, провести ночь в отеле с мировой славой. Не учинить насилие над самим собой.
Сюда относятся и более важные вещи: бросить нелюбимое дело, вырваться из ненавистной среды. Сделать все, что делает тебя честнее, приближает к себе самому.
С утра до вечера сидеть в кафе или валяться на солнце — и это может быть ответом на «memento». Ответом того, кто до сих пор только и делал, что работал.
«Подумай о том, что однажды ты умрешь, может быть, уже завтра».
«Я все время об этом думаю, поэтому оставляю свой кабинет и иду греться на солнце».
Кажущееся мрачным напоминание вовсе не запирает нас в заснеженном монастырском дворе. Оно открывает дорогу на свободу, пробуждает нас к реальности.
Памятуя о смерти мы прокладываем дорогу к другим. Прекращаем вражду, просим прощения за нанесенную обиду, высказываем симпатию к тем, к которым по малодушию не могли прийти раньше. Вещи, казавшиеся нам важными, теряют свою значительность: колкости, фанаберии, вообще все неприятности, что другие обрушивают на нас под влиянием настроения. «Memento» — это приглашение почувствовать себя иначе.
Но есть и опасность. Отношения становятся уже не такими живыми и искренними, поскольку исчезает серьезность момента, предполагающая определенное сближение. А также: для многого, что мы переживаем, решающее значение имеет то, что оно не связано с мыслью о конечности, скорее с ощущением, что впереди еще много времени. И это значит уничтожить наше переживание в зародыше, когда к нему примешивается осознание бренности.
Грегориус рассказал об ирландце, который не стеснялся прийти на вечернюю лекцию в Ол Соулз Колледж Оксфорда с ярко-красным мячом. Амадеу записал: «Что бы я только ни отдал, чтобы быть тем ирландцем!»
— Это на него похоже, — кивнула Мария Жуан. — И особенно подходит для нашей первой встречи, в которую, сказала бы я сейчас, уже все заложилось. Это было в мой первый учебный год в женской гимназии возле лицея. Мы все испытывали просто языческое благоговение к мальчикам там, внизу. Еще бы, латынь и греческий! Однажды теплым майским днем я просто спустилась в лицейский двор — мне надоело это дурацкое почитание. Они играли, они смеялись. Смеялись и играли. Но только не он. Он сидел на ступенях, обхватив колени руками, и смотрел на меня. Будто уже много лет ждет меня. Если бы он так не смотрел, я бы не подсела к нему. Но тогда мне это показалось самым естественным делом на свете.
«Не играешь?»
Он коротко мотнул головой, даже как-то грубо.
«Я читал, — сказал он снисходительным и в то же время неотразимым тоном диктатора, который о своем диктате ничего не знает и, в известном смысле, никогда не узнает. — Книгу о святых, Терезы де Лизьё,[100] Терезы ди Авила[101] и так далее. После этого все, что я делаю, кажется мне таким банальным, таким незначительным. Понимаешь?»
Я засмеялась.
«Меня зовут Авила. Мария Жуан Авила».
Он тоже засмеялся, но каким-то вымученным смехом, как будто оскорбился, что его не принимают всерьез.
«Не может ведь все быть важным, и не всегда, — сказала я. — Это было бы ужасно».
Он посмотрел на меня, и теперь его улыбка не была натянутой. Ударил лицейский колокол. Я встала.
«Придешь завтра?» — спросил он.
Не прошло и пяти минут, а между нами возникла такая доверительность, будто мы дружили много лет.
Разумеется, я пришла и на другой день. К тому времени он уже знал все о моей фамилии и прочитал мне целую лекцию о Вашку Шимену и графе Раймунду ди Боргонья, о короле Алфонсо Шестом Кастильском, откуда пошел наш род, об Антуане и Жуане Гонсалвиш ди Авила, в пятнадцатом веке принесших фамилию в Португалию, и так далее.
«Хочешь, поедем вместе в Авилу!» — сказал он.
На следующий день из окна лицея на меня блеснули два ярких пятна. Это солнечный свет отразился в стеклах его театрального бинокля. Он был таким нетерпеливым, у него все делалось моментально.
На перемене он показал мне бинокль.
«Мамин, — сообщил он. — Она так любит ходить в оперу, но папа…»
Он хотел сделать из меня отличницу. Чтобы я потом могла выучиться на врача.
«Вот еще, — фыркнула я. — Больно надо. Я буду медсестрой».
«Но ты…»
«Медсестрой. Только медсестрой».
Ему потребовался год, чтобы понять и смириться. То, что я настаивала на своем и не шла у него на поводу, — в этом было выражение нашей дружбы. Да, именно дружбы длиною в целую жизнь.
«У тебя такие загорелые коленки, а платье так приятно пахнет мылом», — сказал он через две-три недели после нашей первой встречи.
Я угостила его апельсином. Все в гимназии завидовали мне: аристократ и деревенщина! «Ну почему эта Мария, почему она!» — возмущалась одна девчонка, не зная, что я слышу. Они выдумывали про нас небылицы. Патер Бартоломеу, самый уважаемый для Амадеу учитель, меня не любил. Когда я попадалась ему на глаза, он разворачивался и уходил.
На день рождения мне подарили новое платье. Я попросила маму немножко укоротить его. Амадеу на это ничего не выразил.
Иногда он поднимался к нам наверх, и на перемене мы ходили гулять. Он рассказывал о доме, о больной спине отца, о молчаливых надеждах матери. Я знала все, что его волновало. Я стала его наперсницей. Да, именно так, наперсницей до последнего дня.