Эдуард Лимонов - История его слуги
Сжимая и поворачивая винтовку, ловя прицелом лица, я вдруг неожиданно подумал, что, если меня в таком вот лежачем положении кто-нибудь увидит из соседних домов и позвонит в полицию, то лет десять мне в тюрьме обеспечено. Доказывай им потом, что ты просто использовал оптический прицел как бинокль и ничего дурного не имел в виду. «Сделают из меня нового Ли Харви Освальда», — подумал я…
И вдруг по мне пробежал такой как бы холодок, по коже, подымая мельчайшие волоски. Я вспомнил, что у меня на руке такие же резаные шрамы, как были у Освальда, вспомнил о своем болезненном интересе к цареубийцам и террористам. И мелькнула шальная острая мысль: «Если шлепнуть сейчас Генерального секретаря Организации Объединенных Наций, это ведь не хуже, а может быть, и лучше, чем Президента Соединенных Штатов убрать!»
Самое ужасное заключалось в том, что сделать это было по-детски просто. Я ведь уже лежал у окна, выходящего в сад, где происходило парти. И если в моем оптическом прицеле была сейчас одна из веток нашего большого дерева, расплывалось зеленое, то мне ничего не стоило в полминуты найти в саду нужную старую голову Генерального секретаря. Промахнуться с расстояния не более пятидесяти ярдов было почти невозможно, хотя я и не ходил стрелять в тир каждый день, как это делал Освальд.
Я застыл в моем положении, боясь даже пошевелиться — весь охваченный теперь уже ледяным холодом. То мгновение, о котором я даже никогда и не мечтал и которого не добивался, чей-то чужой шанс и чужая судьба вдруг заледенили меня. «Это тебе не домашний провинциал Родичка Раскольников, с топором идущий убивать никому не известную старушку, это слава на весь мир, моментальная жуткая слава!..» — думал я. Сегодня уже к вечеру весь мир будет меня знать и вглядываться в мое лицо. В каждой газете будет мой портрет. Мир, который уже столько лет отталкивает меня, будет говорить только обо мне! Все мои дневники, поэмы, романы будут опубликованы, будет напечатано все, что я когда-либо написал, до последней строчки, и пока меня еще посадят на электрический стул, а то и не посадят, я успею накупаться в лучах внимания этого ебаного мира… Куда до меня бедному Ли Освальду, я выдам себя за цареубийцу идейного! И выдавать не нужно даже — да мой «Дневник неудачника» один только, с тем куском, с призывом, например: «Убивайте всех, всех убивайте!» — завтра станет руководством к борьбе для тысяч неудачников, из неизвестного никому хаузкипера Эдварда я стану исторической личностью.
Я задохнулся от ужаса, от боязни самого себя. Правая рука моя лежала на ложе винтовки, и мои пальцы тихо придвигались к спусковому крючку. Я не преувеличиваю. Некое самовнушение, животный магнетизм, дьявол, любящий ужасные происшествия, — не знаю, кто меня толкал, но моя рука двигалась к крючку.
— Это мескалин! — сказал я себе вслух трезвым голосом. — Мескалин, Эдвард! Разве ты забыл, что проглотил две таблетки. Проглотил, не забывай!
* * *Быстро-быстро в моей голове стало проноситься передо мной мое будущее в картинках-кадрах… Не прошлое, будущее — которого я сам добьюсь своим упорством и трудом, шаг за шагом лет через… Я увидел яркие обложки моих, наконец-то напечатанных книг в книжных магазинах. «Не всегда же издатели будут мне отказывать», — убеждал я себя. Я видел лица красивых женщин-подруг, которые у меня будут там — на вершине, когда я достигну успеха, как награда за все мои муки…
Но душа моя, криминальная душа моя, та самая, которая заставляла меня коситься на открытые кобуры полицейских на улицах и, проходя мимо банка, всегда заставляла вспоминать, что его можно ограбить, та моя душа кричала: «Это все хуйня, Эдька! Это путь робких душ. Тебе суждено другое. Нажми ты этот ебаный курок, и мир организуется, люди и предметы сразу вытянутся в стройную пирамиду, устремленную к солнцу, и ты будешь наверху этой пирамиды. А электрический стул, даже если электрический стул, — я попытался тут же вышвырнуть стул из моего сознания, затолкать его в самый темный угол, по крайней мере, — ну умирать же всегда нужно. Когда-то, не сегодня, так завтра! Зато ты сделаешь в одну минуту свою судьбу и будущее. Убивает же твой герой — ты сам, в «Дневнике неудачника», так что ж ты, бля, лежишь тут зря?! Раз уж лег, стреляй, еб твою мать! Стреляй, Эдька! Жизни впереди много, да, но разве тебе не надоели лица и земля, и сны твои, и рассветы и закаты, и коктейль-парта, и их земная кроличья политика, и продажные земные девушки?.. Ведь дальше-то что, Эди? Начнешь стареть, сползать вниз, это происходит, говорят, очень быстро. Уже сейчас на твоей длинной красивой шее, которая так нравится твоим подругам, появилось несколько морщин. А можешь себе представить, как жалко и хуево быть старым, даже если известным писателем? Ведь если уйдешь в твои сегодняшние тридцать шесть — молодым вечно останешься, пылким. Героем будешь, пусть и черным ангелом, но ангелом Разве не подписал ты кому-то одну из своих книг «От темного ангела литературы…»
Я оцепенел, разговаривая таким образом с самим собой, выпаливая все это себе и лежа в чужой позиции, в чужой судьбе, с чужим решением на руках. Мне нужно было решать, но я совсем оцепенел от этой мистики, парализованный. Так же точно у меня, восемнадцатилетнего поэта, помню, холодели руки и ноги много лет назад, когда я перерезал себе вены и из меня постепенно вытекала кровь. И сердце мое чавкало, и теплота собиралась в груди, пока я не потерял сознания…
Раздался телефонный звонок. Я вскочил и бросился к трубке. Меня, оказывается, сегодня ждала к себе Анна, моя новая подружка, моя новая пизда.
— Я приготовила обед, Эдвард. Мы же договорились. Но если тебе не хочется ехать ко мне, я могу приехать к тебе сама, — сказала покладистая Анна.
— Сиди, не двигайся с места! — сказал я. — Я возьму такси и сейчас приеду.
И я выскочил из дому, не оглядываясь.
* * *Когда в субботние утра я появляюсь в дверях пятиэтажного особняка в самом дорогом районе Манхэттена, обыкновенно одетый в белоснежную рубашку, полосатые, белые с синим брюки и белые же, изящные итальянского производства сапоги, на носу у меня круглые очки в тонкой оправе, прохожие смотрят на меня с нескрываемым любопытством и завистью. Некоторые молодые девушки заискивающе улыбаются. Улыбаются порой и старухи, может быть, из вежливого и осторожного уважения к дому, откуда я выхожу. Я для них неожиданный живой представитель той недосягаемой, необыкновенной сладкой жизни, о которой они читают в иллюстрированных журналах.
Неторопливой походкой, с чисто промытыми, аккуратно остриженными, уложенными а-ля Джеймс Дин волосами, я отправляюсь гулять. Прохожим, выгуливающим себя и своих собак у свежей, соединенной с океаном Ист-Ривер, откуда же им, прохожим, знать, что барственный холеный человек со спокойным лицом — просто слуга в пятиэтажном миллионерском доме, и его утренняя аристократическая привычка прогуливаться объясняется только тем, что в субботу и воскресенье хозяина в доме никогда нет. Хозяин — мультимиллионер проводит все уик-энды неизменно в Их Величества мультимиллионерской усадьбе в Коннектикуте, поэтому слуга и играет в хозяина по субботам и воскресеньям.
Сегодня уже тепло, и, когда я иду, прекрасно и спокойно играя мою роль, по направлению к красивым витринам Мэдисон, весенний нью-йоркский ветерок приятно трогает мои волосы.
эпилог
«Самолет задерживается с вылетом на 45 минут. Ничего серьезного. Оставайтесь все на своих местах, — объявил голос. — Небольшая неполадка с освещением одного из крыльев. Мы только хотим обезопасить себя и вас от неудобств в полете».
«Сюрприз. Тягучие самолетные 45 минут дополнительно к моим пяти с половиной годам придется мне провести на американской земле, — думаю я. — Олухи пилоты, чего раньше-то смотрели, ведь уже начали выруливать на взлетную дорожку. Я мог бы выпить еще по паре дринков с Китайской Еленой — моей последней американской девушкой, которая меня провожала. Китайская Елена прижимала к груди подаренное мной чучело игуаны».
Китайская-то Елена и узнала Настасью Кински. Я, когда с красивой девушкой схлестнулся, бросив свою набитую рукописями синюю сумку вперед ее желтой сумочки-сундучка на проверочный конвейер, на лицо девушки не смотрел, да если бы и смотрел, не узнал бы. Волнуюсь я, из Америки сбегаю — в Париж лечу, где моя первая книга в переводе на французский язык осенью выходит. Впрочем, очень может быть, что осенью книга и не выйдет, ведь не вышла же она прошлой осенью, как обещал издатель. Я и лечу для того, чтобы навести там в Париже порядок.
Я встаю и иду вперед по проходу по направлению к салону первого класса, где сидит Настасья Кински. Я видел, когда на свое место проходил, что она села в первый класс. «Ей что, — думаю я, — киноиндустрия платит, я плачу свои, и потому лечу «экономи». Это тоже изрядное количество денег, но все же меньше». Собственно, иду я в салон первого класса только чтобы взглянуть на Настасью Кински, заговорить с ней не входит в мои планы. Решиться бы может я и решился, но мне нечем ее удивить. Что я ей скажу? Что я писатель, что лечу в Париж для promotion своей книги… Видела она, наверное, не одного писателя. «И имени у меня никакого нет…» — трусливо уговариваю я себя.