Максим Кантор - Совок и веник (сборник)
Вера Терентьевна трет линолеум на кухне. Здесь четыре плиты, облупленные желтые стены, потолок в протечках.
– Как люди живут, так и мы живем. Под себя не ходим. Не то что эта сука из угловой. Тряпок хватилась. Нам своего некуда девать. Чужого не надо. Если кто и взял, так Иван на пропой. Порушила мужика водка, а интересный был мужчина. Припадочная-то обрыдалась. Есть такие: как совести хватает. Я говорю: ты для чего плачешь? Молодость свою вернуть? Перетопчешься. Тоже, говорят, была эффектная женщина. Одна дристня осталась.
У себя в комнате Иван ворочается, расползаясь на полу, как оттаявшая мороженная рыба.
– Сосед, – рычит он, – сосед.
Его снова рвет. Всю ночь он мается, воет, не находя покоя. Утром ему, больному и мутному, выговаривают:
– Мы всю ночь из-за тебя не спали, Ваня.
– А я спал?!
Он и впрямь не спал. Ночью Иван стащил-таки пальто у Поносовых. Таким образом пальто в короткий срок сменило четырех хозяев.
Впрочем, и жиличка из угловой комнаты в свое время прихватила его у родной сестры. Взяла поносить да не отдала. Та и померла. Дело прошлое. Как и синяя с цветами чашка, неловко похищенная Поносовым, была в свое время взята у подруги, вместе с мужем. Муж, правда, не пошел впрок, не зажился.
И что теперь говорить, когда всякая жизнь перекручена на свой манер и если есть что схожее – так это смерть на безлюдье, когда только краденое напоминает о других.
Морфология пустыря
Мой друг Добрынин, как и я абориген коптевских окраин, пересказал мне с чужих слов эту историю двадцать два года назад.
В ту пору мы выпускали школьную газету «Красный лапоть». Мы не старались символизировать окружающее. Понятия были реальными: нож, стакан, свинчатка, портвейн, мент. Вещь была вещью и не нуждалась в идеальном выражении.
Платоновская теория показалась бы нам фальшивой.
Я часто замечал, что после домашних бесед мы выходили на улицу и даже друг с другом (не то что в компании) заговаривали на ином, грубом языке. Нас, казалось бы, мало что связывало с уличными парнями, но существовал язык места, более властный, нежели привязанности. Хотели или не хотели, на пустыре мы говорили на языке пустыря.
Вот история, в тройном пересказе, почти четверть века спустя. Я расскажу ее своими словами.
Это история распри корифея коптевского мира Хряпова и преподавателя вечерней школы Сичкина.
Хряпова боялись все, хотя он, кажется, никогда не убивал и даже не дрался. Он был крупен, тяжел, двигался медленно, держа руки в карманах. Ходил один, но какая-то компания за его спиной чувствовалась.
Было нечто в его взгляде, неприятно определяющее значение человека. По словам рассказчика, «он глядел на других, как на глину для лепки событий».
Работал он грузчиком и раз в неделю лениво хаживал в вечернюю школу. Смешной закон тех лет внедрял поголовную грамотность. Взрослых людей, расположенных провести время иначе, гнали на вечерние занятия.
Сичкин, преподававший историю КПСС, отдавал себе отчет в том, что должен себя поставить особым образом в подобном классе. Легко быть авторитетом среди первоклассников, здесь – попробуй. Он ненавидел школу, ему отвратительно было место, он презирал плебейский район. Он смеялся и над собственным предметом, но разумно полагал, что просвещение – хоть какое – быдлу необходимо.
Он был энергичен. По утрам занимался йогой, подолгу застывая в разных позах. Старушки, проходя мимо окон его квартиры, шарахались, видя обнаженного Сичкина, стоявшего на голове. Незатворенное окно позволяло видеть его всего, исключая лишь плечи да голову. Даже знай Сичкин о производимом эффекте, он не стал бы закрывать окно.
Придя в класс, где на него равнодушно смотрели сорокалетние алкоголики, где пахло спиртным, а на задних партах курили, Сичкин повел себя резко.
Он сел верхом на стул, минут пять глядел в зал с тем же лениво-презрительным выражением, что и зал на него. Затем, уперев взгляд в тяжелые глаза Хряпова (тот сидел на первой парте), Сичкин сказал; «Что смотришь, дурак? Все равно не знаешь, что такое диалектика».
Хряпов не ответил, только прикрыл веки.
Раза два или три еще учитель впрямую оскорблял Хряпова, инстинктивно чувствуя, что тот лидер, и надо сломить именно его. Он откровенно сомневался в его умственных способностях и однажды спросил, не удивительно ли самому Хряпову, что тот такой болван. Впервые Хряпов ответил, но невразумительно.
– С тех пор как брат с топором полез, уже мало чему удивляюсь.
Было неясно, на кого полез брат и в каком смысле полез, и если на Хряпова, то что с этим братом сталось, и вообще какое отношение имеет эта некрасивая история к истории партии.
Частная жизнь учителя меж тем протекала в занятиях йогой и в самосовершенствовании. Новая разученная им индийская поза едва не вызвала панику в микрорайоне. Задержав дыхание, Сичкин вытянулся на парковой скамейке, точно мертвый.
Сгрудились старушки. Запричитали. Засуетились. Не дышит! Сердце! Отойдите, не давите! Пелагея вот так померла! Врача! Прохожие стали вызванивать «скорую».
Сичкин десять положенных минут лежал не шевелясь, не прислушиваясь особенно к крикам.
Потом встал и ушел спортивной походкой.
Прохожие остолбенели. Одним из зрителей был Хряпов.
Некоторое время спустя, когда Сичкин на той же скамейке лег в ту же позу, история повторилась.
– Преставился?
– Сердце.
Хряпов, раздвинув толпу, приблизился.
– Все что ль? – поинтересовался он.
Старушки закивали.
– Ничего, стало быть, не поправишь, – и с этими словами Хряпов сел учителю на голову. Весил он килограммов сто.
Толпа ахнула, когда тело Сичкина забилось на скамье. Оно выгибалось дугой, учитель дергал руками и ногами, силился освободиться, но голова его намертво была примята задницей Хряпова.
Прошло несколько минут, пока сообразили, что это убийство.
Учитель загребал руками воздух, крючил пальцы, колотил каблуками.
Жизнь покидала его.
Хряпов достал папиросу, размял, чиркнул спичкой, поглядел вдаль, щурясь на дым.
– Милицию, милицию! – Кинулись звонить в милицию.
Счет пошел на мгновения: милиция редко торопится, а жить Сичкину оставалось недолго.
Толпа подалась назад, почуяв в Хряпове убийцу.
Стояли кольцом вокруг скамейки, наблюдая за последними содроганиями учителя.
Хряпов курил.
Патруль успел. Из переулка вырулила машина, трое кинулись к Хряпову. Тот легко отстранил их и встал.
– Жив еще, – заметил он, – весь зад мне искусал, крысенок.
Синелицего учителя увезли.
Хряпову дали срок. Образования он так и не получил.
Сичкин выжил. По слухам, он отказался от индийской гимнастики и перешел в православие.
Напоследок нелишне заметить, что поступок Хряпова не был протестом против истории КПСС.
Уж это-то ему было безразлично.
Нечто о вранье
Да черт с ними, с иностранцами, хоть и не будь их вовсе. Почему им-то врут, понятно. Им врут, чтоб показаться пообиженнее. Но себе, себе-то зачем?
И хоть бы врали про себя что-нибудь хорошее. Ведь врет, чтоб показаться еще большим мерзавцем, чем есть. Сам – ординарное ничтожество, а изображает из ряда вон выходящего негодяя. Сам – пустейший ноль, а представляется отвратительным злодеем.
Никогда ведь алкоголик не скажет: да, я – алкаш, выпил стакан и с копыт. Нет, он расскажет: взяли сначала три литра белой, потом портвею по две на рыло, потом поехали к Жопкиным добирать, коньяк выпили, секретер распотрошили, хрусталь загнали и пошли у таксистов еще три пузыря взяли. Вся эта некрасивая история – вранье. Потому что сломались после первой бутылки. А будь правдой – ну чего же в ней хорошего? А слушаем – и умиляемся. Крепкий народ.
Представься кто заурядным карьеристом без заслуг – грош ему цена в наших глазах. А приврет, что наворовал миллионы, на казенной машине старушку сшиб, с банкетов не вылазит, корешится с министрами, парится в бане с депутатами, словом, ведет жизнь, достойную презрения – да, слушая такое, хочется привстать – все же человек незаурядный.
Разве скажет какая женщина, сменив двадцать пять мужиков, что это она от распутства? Нет, скажет, от чувств, от жизненных противоречий, оттого, что страдала. И вот это-то свидетельство морального слабоумия воспринимается с уважением. Жизнь. Чувства.
Да скажет ли какой политик, что он облапошил союзников, переметнулся в другой лагерь – чтоб выжить? Нет, объявит, что прозрел, в восемьдесят лет понял, что Бога нет, или, наоборот, крестился. И не кричим: «Дегенерат! Так, значит, все, что ты за эти годы напортачил, – впустую?! Да поди удавись от стыда, скотина!» Нет, мы вместо того восхищаемся, что в его голову приходят убеждения – те или иные.
И от президента до бомжа – любой – норовит так приврать, чтобы выставиться еще более дрянным, нежели он природно дрянен от лени и пустоты. Потому что мы ценим размеры мерзости. И особенно ее неповторимость.