Уильям Стайрон - Признания Ната Тернера
Через пару минут Харк возвратился на галерею со сконфуженной полуулыбкой — никогда не забуду этого выражения на его лице, этой смеси насмешки и недоумения; я на него только глянул и сразу заподозрил неладное, как будто знал заранее, секундой раньше, чем он открыл рот, уже чувствовал, что он скажет.
Опять этот Френсис — он там для белой швали развлечение устроил, — объявил Харк довольно громко, так что услышали и другие собравшиеся негры. — Пьян до поросячьего визга и желает, чтобы Билл с Сэмом передрались. Ни тот, ни другой драться не хотят, но только один отступит, не ударит другого, Френсис его бац кнутом! Так что ниггерам, хошь не хошь, приходится лупцевать друг друга, и вот Сэм Биллу уже фонарь с кровянкой поставил, а Билл ему, по-моему, вышиб передний зуб. Ей Богу, петушиный бой, да и только!
Среди окружающих нас негров послышались смешки — действительно, было что-то странно комичное в том, как Харк об этом рассказывал, а у меня сердце замерло, и все внутри заледенело. Это был конец. Все! Все гонения, все унижения, которые претерпевают негры — то, что ими помыкают, истязают их непосильным трудом и неволей, заковывают в цепи, подвергают надругательствам, побоям и разлучают с близкими — это, конечно, гнусно, но чтобы такое! Как загнанных в угол зверей заставлять драться с таким же, как ты, на потеху... — Господи, да если бы хоть людям на потеху, а то этим — падшим, опустившимся, никчемным и презренным созданиям, в устройстве мира стоящим лишь на волосок повыше, и то единственно в силу того, что у них светлее кожа. С того самого дня, когда меня впервые продали, не пылал я такой яростью, таким неутолимым гневом. Он всколыхнул во мне воспоминание о ярости Ишама, наоравшего на Мура, и разжег давно тлевшее, глубоко спрятанное чувство жгучего бессилия, впервые появившееся в далеком, смутном детстве, когда из мирных господских бесед на веранде я впервые понял, что я раб и останусь рабом навсегда. Сердце, как я сказал уже, сжалось во мне, умерло, исчезло, и, как нерожденное дитя, разрослась и заполнила пустоту внутри ярость; именно в тот момент я понял: будь что будет, ни сомнения, ни опасности не отвратят меня от задуманного, и настанет время, когда ни юную нежную деву, безмятежно срезающую сейчас цветочки в родительском саду, ни хозяйку дома, устроившуюся с вязанием в руках в прохладе гостиной своей сельской усадьбы, ни безвинного мальчишку, что присел, обозревая затянутый паутиной дальний угол сортирчика, торчащего на краю цветущего поля — никого из белых не минует мое возмездие, весь их мир падет и рухнет по моему мановению, расколется и погибнет от моей руки. У меня даже подкатило к горлу, и я чуть не сблевал себе под ноги.
Тут шум через дорогу стал стихать, выкрики прекратились, и распался круг белых мужчин, обративших свой интерес уже к другим радостям жизни. Кренясь и пошатываясь в седле, Френсис поехал прочь, выходка утомила его, он удовлетворенно и победительно ухмылялся. Моим глазам предстали Билл и Сэм — избитые, в пыли и в синяках, они пробирались сквозь толпу к рынку. Билл что-то бормотал себе под нос, поглаживая распухшую скулу, Сэма на ходу била дрожь боли и унижения, он еще не отошел от пережитого мучительного стыда — невысокий жилистый мулат, еще не настолько взрослый и не настолько закаленный страданиями, чтобы удержаться и, утирая кровь с рассеченной губы, не плакать с горькими, детскими всхлипами. По-прежнему ничего не соображая, все еще во власти комических ужимок, с которыми рассказывал о поединке Харк, негры на галерее со смехом наблюдали приближение Сэма с Биллом. И тогда я встал и обратился к ним.
Братья! — вскричал я. — Хватит ржать, меня послушайте! Кончайте ваш гогот, братья, послушайте проповедника слова Божия!
Среди негров воцарилось молчание, они лишь неугомонно ерзали, переминались, повернувшись ко мне с озадаченным и удивленным видом.
Ближе! — скомандовал я. — Не время сейчас для веселия и зубоскальства! Время плача великого! Время гнева! Вы люди, братья мои — люди, а не скоты, не быдло полевое! Не псы четвероногие! Говорю вам, люди вы! Где же достоинство ваше, куда подевалось?
Медленно, по одному, негры подтягивались ближе, в их числе и Билл с Сэмом — они уже поднялись с дороги на галерею, стояли и глядели на меня, утирая лица серыми грязными комьями бракованного сырого хлопка. Подходили и еще люди — в основном молодые, рабов постарше раз, два и обчелся; парни нервно почесывались, кое-кто опасливо поглядывал на ту сторону дороги. Но гогот стих, все молчали, и я ощутил сладостный озноб, заметив, что они принимают ярость моих слов, словно листья осоки, что гнутся под порывом внезапно налетевшего ветра. В каком-то дальнем уголке сознания у меня пронеслось: это ведь первая моя проповедь! Все замерли. Вопрошающе, недвижимо негры смотрели на меня с настороженным и вдумчивым вниманием, некоторые даже затаили дыхание. Мой язык был и их языком тоже, я говорил на нем как на втором родном. Мой гнев захватил их полностью, я чувствовал, как токи власти исходят от меня и охватывают их, соединяя всех нас в единое целое.
Братья мои, — заговорил я вновь, но несколько мягче. — Многие из вас бывали с хозяевами в храме, посещали церковь — кто церковь Уайтхеда, кто в Шайло или, может, в Нибо или в Мон-Мориа. В большинстве своем вы далеки от религии. Это не страшно. Религия белых не учит чернокожих ничему, кроме как слушаться хозяина и помалкивать в тряпочку — работай больше, болтай меньше. Но это тоже ладно. Зато те из вас, кто помнит, чему учит Библия, знают об угнетении Израиля в Египте — помните, как держали там народ в рабстве? Те люди были евреями, а звали их точно так же, как нас с вами — вот как тебя, Натан, или тебя, Джо (Джозеф — это ведь Иосиф, тоже библейское имя), или вот как тебя, Дэниел. Эти евреи были точь-в-точь как черные. Им приходилось до седьмого пота горбатить на ихнего египетского фараона. Белый начальник заставлял евреев катать бревна, таскать камни, молотить зерно и лепить кирпичи, пока они уже чуть вымирать не начали, а денег он им не платил ни цента — еще чего! — в общем, точно как и мы, евреи были рабами. Еды им тоже вдоволь не давали, держали на одной поганой кукурузной муке с долгоносиками да заплесневелой простокваше, а уж когда солонину дадут, так небось такую протухшую, что от нее и собаку стошнит. Засухой и голодом поражены были земли те, точь-в-точь как у нас сейчас. Да, братья мои, тяжко приходилось евреям в Египте! То было время плача и сетования, время труда и голода, время страданий! Фараон так лупил этих своих евреев, что они у него все в синяках ходили с головы до ног и спать каждый вечер ложились, плача и взывая: “Господи, Господи, ну когда же этот белый начальник нас отпустит?”
Среди негров произошла какая-то возня, и я услышал, как кто-то в толпе выдохнул: “Да-аа”, а другой голос тихо и печально произнес: “Ты смотри-ка, и верно!”
Я медленно протянул руку, словно пытаясь дотянуться до них, и часть толпы придвинулась еще ближе.
Оглянитесь вокруг, братья, — говорил я, — что вы видите? Что носится в воздухе? Что вокруг вас такое витает?
Негры крутили головами, оборачивались к городу, возводили очи горе: подсвеченный янтарными лучами солнца воздух туманился, дым дальних пожаров плыл по улицам и подымался к галерее; даже и в тот момент, когда я говорил, едкий, яблочно-сладкий вкус горелой древесины щекотал носоглотку, чуть отзывая душком тлена. Сей дым есть смерть гибельная, братья мои, — продолжил я, — зараза, опустошающая в полдень и язва, что ходит во мраке. Это тот самый дым, что висел над евреями, когда они были рабами в земле египетской. То самое поветрие язвы гибельной, поветрие смерти, что веяло над евреями в Египте, веет и над черным народом, над всеми, у кого черная кожа, как у тебя и у меня. А гнет над нами еще сильней и необузданней, чем был над еврейским народом. Иосифа хотя бы за человека считали, не собакою он был четвероногой. Братья мои, смех — это хорошо, смех это хлеб, соль и пахта, смех — это бальзам на раны. Но всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время смеяться, и время плакать, а как же! А еще есть и время гнева! В рабстве черные вроде вас и меня должны плакать от гнева. Воздерживайтесь от такого глупого смеха, каким вы смеялись давеча! — Я возвысил голос почти до крика. — Когда белый человек поднимает руку на одного из нас, мы не должны смеяться, мы должны рыдать от ярости! “При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе!” Не так ли? (“Хм-мм, правильно!” — снова раздался тот же голос, да теперь даже и не один.) “На вербах посреди его повесили мы наши арфы. Там пленившие нас требовали от нас слов песней, и притеснители наши — веселия: “пропойте нам из песней Сионских”. Как нам петь песнь Господню на земле чужой?” Не так ли? — горько и с нажимом повторил я. — Белый человек заставляет вас петь и плясать, топтаться в пыли и бить чечетку, бренчать на банджо и выводить на скрипке песенки про черномазого пройдоху. “Пленившие нас требовали от нас слов песней”, так бросайте вы эту чечетку! Всему свое время. Сейчас не время петь, не время смеяться. Оглядитесь вокруг, братья мои, загляните друг другу в глаза! Только что вы видели, как белый человек натравливал брата на брата! Вы же не животные, которых можно стравливать друг с другом, как блохастых дворняжек. Вы люди! Вы люди, братья мои дорогие, гляньте на себя, где ваше достоинство!