Уильям Стайрон - Признания Ната Тернера
Из них двоих Сэм пострадал меньше. В том смысле, что, хотя рубцы от ран, избороздивших самые глубины его существа, сделали его грубым, связи с реальностью он все-таки не терял и, несмотря на некоторую злобность нрава, побуждавшую его бессмысленно бросаться иногда на других рабов, чаще он демонстрировал обычную для молодых негров бесшабашную и бездумную веселость, которая для многих, как я заметил, служит непременной маской, скрывающей почти невыносимое страдание. С Биллом вышло иначе. Багровый шрам лоснящейся змейкой прочертил ему щеку из-под правого глаза и до середины подбородка. Другой удар, нанесенный в ходе того же избиения, сделал его нос похожим на черную вдавленную ложку. Он постоянно что-то бормотал тихо сквозь зубы. Истязания, которым он подвергся, заставили его возненавидеть не только Френсиса и не только белых, но всех людей вообще, все живое и неживое, и, поскольку сам я только начинал тогда формировать вокруг себя вселенную такой ненависти, я не мог понемногу не прийти к тому, чтобы устрашиться его так, как никогда в жизни я не страшился никого —ни белого, ни черного...
Весь день после дорожного столкновения с Ишамом мы разгружали дрова в разных концах Иерусалима. С каждым домохозяином, а также с судом и с тюрьмой у Мура была договоренность, что дрова будут доставлены “с раскладом”. Это означало, что нам с Харком надо не просто сбрасывать дрова беспорядочной грудой где-нибудь на заднем дворе, но обязательно складывать их аккуратной поленницей, где укажет “маса Боб” или “маса Джим”. Это был труд монотонный и изматывающий. От усталости, на которую наслаивалась удушающая, тяжелая городская жара, я часто спотыкался, тем более, что не совсем еще оправился от слабости, голова кружилась, и один раз я упал со всего маху, но мне помог подняться Харк со словами:
Не бери в голову, Нат, отдохни, предоставь чуток повкалывать Харку.
Но я не прервался, продолжал держать рабочий ритм; по обыкновению уйдя в себя, я стал грезить наяву, и в этих грезах грубый тяжкий труд смягчался и облагораживался под волшебным воздействием тихих заклинаний, которые я про себя твердил: Извлеки меня из тины, чтобы не погрязнуть мне... да не поглотит меня пучина, да не затворит надо мною пропасть зева своего; услышь меня, Господи, ибо блага милость Твоя; по множеству щедрот Твоих призри на меня...
В полдень мы с Харком забрались под одну из телег и, перекусив холодным хоппинджоном (кашей из риса с коровьим горохом на мясной подливке), вяло там в тенечке прохлаждались, пока Мур с Уоллесом пропадали у городской проститутки — двухсотфунтовой вольной мулатки по имени Джозефина. Пища слегка оживила меня, но все равно я был слаб и чувствовал себя неважнецки: знамение, явленное мне в лесу, поразительной своей загадочностью угнетало не только ум, но все мое существо до глубины души, подобно тени облака, которое набежит невесть откуда, и яркого сияния чудного дня как не бывало. Я трепетал, загадка не давала мне покоя, было такое чувство, будто огромные пальцы, каждый величиной с бревно, легонечко подпихивают меня в спину. Когда мы вернулись к работе, у меня совсем испортилось настроение, и забрезжили какие-то недобрые предчувствия. Весь остаток дня, пока мы работали, я никак не мог стряхнуть с себя это состояние. Вечером возвратилась слабость и лихорадка, меня трясло и ломило кости, а когда мы с Харком спали, лежа под телегой, поставленной на лугу, пахнущем полевой горчицей и золотарником, меня мучили сны, в которых огромные черные ангелы шагали по беспредельным искрящимся звездным просторам.
Сутки спустя, перед самым полуднем, все утро в поте лица проработав, мы отвезли, наконец, на рынок последние остатки дров. Была суббота, базарный день, и, как всегда, на галерее толпились деревенские негры, которых принято на часик-другой отпускать, чтобы они насладились бездельем, пока хозяева довершают дела в городе. Пронаблюдав за разгрузкой последних поленьев, Мур и Уоллес куда-то ушли, и мы с Харком забрались — он со своим самодельным банджо, я с Библией — в самый укромный угол галереи, где я мог сосредоточиться над очередным заинтересовавшим меня высказыванием Иова. Харк тихонько побрякивал струнами, мурлыча себе под нос. Довольно многих болтавшихся вокруг негров я к тому времени уже знал, главным образом благодаря таким же базарным дням. Дэниэль, Джо, Джек, Генри, Кромвель, Марк Аврелий, Нельсон, с полдюжины других — они приезжали с хозяевами со всех концов округа, помогали грузить и разгружать хозяйские товары, а теперь слонялись без дела, занятые единственно тем, что пялились на попки и сиськи молодых городских негритянок да громко меж собой гомонили, скабрезничая и затевая шуточные потасовки в пыли. То один, то другой, глядишь, подцепит девицу и тихой сапой уводит ее в поля люцерны. Другие играют ржавыми крадеными складными ножами в “ножички” либо просто дремлют на солнце, а проснувшись, затевают азартный обмен жалкими пожитками: соломенную шляпу на самодельную “еврейскую арфу”, счастливый шарик шерсти из коровьего желудка — на зубок краденого табаку. Я коротко на них глянул и опять погрузился в мучительные, бессвязные пророчества Иова. Однако сосредоточиться оказалось трудно: хотя горячка у меня практически прошла, я не мог отделаться от ощущения, что полностью изменился и пребываю как бы вне себя, от себя самого на расстоянии, в новом, обособленном мире. Пробило полдень, и Харк протянул мне крекер, которых он целый противень спер с кухни у кого-то из клиентов Мура, но еда мне не лезла в рот.
И даже здесь, посреди города, в воздухе стояла дымка с запахом дальних пожаров.
Внезапно я услыхал какой-то шум — смех и крики, исходившие от кучки белых мужчин, собравшихся у стойла позади кузницы футах в пятидесяти через дорогу. Голая земляная плешь за кузницей служила местом субботних сборищ местной белой бедноты так же, как рыночная галерея стала точкой, где сходились пути всех негров. В этой толпе белых большинство было, естественно, бездельники, жулье и всякие подонки: пропившиеся забулдыги, калеки, завсегдатаи помойных куч, безработные батраки, лишившиеся места надсмотрщики, пришлые шалоброды из Северной Каролины, мелькали какие-то дикие личности с заячьей губой, косматые самовольные поселенцы с брошенных пустошей, неисправимые попрошайки, дебилы, мошенники и дурни всех мастей — в общем, такой сброд, по сравнению с которым мой хозяин представал исполненным благородства мудрецом под стать царю Соломону. Там, у стойла за кузницей, в своих соломенных шляпах и дешевых бумазейных комбинезонах они по субботам собирались бестолковой гудящей толпой, выклянчивали друг у друга кто зубок жевательного табака, кто глоток самогонного виски и безостановочно (совсем как негры) чесали языками про письки и сиськи, изыскивали, где бы по-легкому разжиться долларом-другим, мучили бесхозных собак и кошек, давая возможность рабам с их рыночного возвышения наблюдать бодрящее зрелище множества белых, которые — по крайности в некоторых немаловажных аспектах — устроены в жизни хуже них самих. Я поглядел, что за ерунда там происходит? — вижу, они встали в неровный круг. В центре верхом на лошади высилась кургузая, сутулая фигура Натаниэля Френсиса, вдрызг пьяного и с дурацким восторгом на опухшей физиономии любующегося чем-то происходящим на земле. Мне было лишь слегка любопытно — думал, там у них борцовский поединок между белыми или пьяная драка: редко какая суббота проходила без чего-нибудь в таком духе. Однако за мешковатыми штанинами кого-то из зевак взгляду открылось нечто вроде двух негров, которые передвигались, занятые непонятно чем. В толпе раздавались смешки и улюлюканье, дикие выкрики и радостные междометия. Похоже, там подбадривали негров, стравливали их, а пьяный Френсис гарцевал и выплясывал на своей кобыле, объезжая толпу по внутреннему кругу, и поднимал при этом тучи пыли. Харк даже привстал в изумлении, и я ему сказал, что лучше бы он пошел да выяснил, что происходит; с некоторою неохотой он отправился туда.
Через пару минут Харк возвратился на галерею со сконфуженной полуулыбкой — никогда не забуду этого выражения на его лице, этой смеси насмешки и недоумения; я на него только глянул и сразу заподозрил неладное, как будто знал заранее, секундой раньше, чем он открыл рот, уже чувствовал, что он скажет.
Опять этот Френсис — он там для белой швали развлечение устроил, — объявил Харк довольно громко, так что услышали и другие собравшиеся негры. — Пьян до поросячьего визга и желает, чтобы Билл с Сэмом передрались. Ни тот, ни другой драться не хотят, но только один отступит, не ударит другого, Френсис его бац кнутом! Так что ниггерам, хошь не хошь, приходится лупцевать друг друга, и вот Сэм Биллу уже фонарь с кровянкой поставил, а Билл ему, по-моему, вышиб передний зуб. Ей Богу, петушиный бой, да и только!
Среди окружающих нас негров послышались смешки — действительно, было что-то странно комичное в том, как Харк об этом рассказывал, а у меня сердце замерло, и все внутри заледенело. Это был конец. Все! Все гонения, все унижения, которые претерпевают негры — то, что ими помыкают, истязают их непосильным трудом и неволей, заковывают в цепи, подвергают надругательствам, побоям и разлучают с близкими — это, конечно, гнусно, но чтобы такое! Как загнанных в угол зверей заставлять драться с таким же, как ты, на потеху... — Господи, да если бы хоть людям на потеху, а то этим — падшим, опустившимся, никчемным и презренным созданиям, в устройстве мира стоящим лишь на волосок повыше, и то единственно в силу того, что у них светлее кожа. С того самого дня, когда меня впервые продали, не пылал я такой яростью, таким неутолимым гневом. Он всколыхнул во мне воспоминание о ярости Ишама, наоравшего на Мура, и разжег давно тлевшее, глубоко спрятанное чувство жгучего бессилия, впервые появившееся в далеком, смутном детстве, когда из мирных господских бесед на веранде я впервые понял, что я раб и останусь рабом навсегда. Сердце, как я сказал уже, сжалось во мне, умерло, исчезло, и, как нерожденное дитя, разрослась и заполнила пустоту внутри ярость; именно в тот момент я понял: будь что будет, ни сомнения, ни опасности не отвратят меня от задуманного, и настанет время, когда ни юную нежную деву, безмятежно срезающую сейчас цветочки в родительском саду, ни хозяйку дома, устроившуюся с вязанием в руках в прохладе гостиной своей сельской усадьбы, ни безвинного мальчишку, что присел, обозревая затянутый паутиной дальний угол сортирчика, торчащего на краю цветущего поля — никого из белых не минует мое возмездие, весь их мир падет и рухнет по моему мановению, расколется и погибнет от моей руки. У меня даже подкатило к горлу, и я чуть не сблевал себе под ноги.