Вольфрам Флейшгауэр - Три минуты с реальностью
Она рассказала ему об атмосфере в милонгах Буэнос-Айреса. О безрадостных лицах, исполненных молчаливого отчаяния.
— Не понимаю, — сказал он с раздражением. — Как ты к этому пришла? Танго — это страсть, темперамент, похоть. Первый танец, когда мужчина и женщина публично обнимаются.
— Да, и обнимаются тоже, — возразила она. — Но это лишь самое первое объятие — то, которое ни к чему не ведет.
Она помолчала, глядя в сторону. Потом добавила:
— Танго рождается из отчаяния и заканчивается им. Подготовка к тому, что никогда не случится, воспоминание о том, чего никогда не было.
Хеерт смотрел на нее с удивлением. Джульетта отвела глаза. Неловкая пауза показалась ей бесконечной.
— Что ты делала в Буэнос-Айресе? — спросил он наконец.
— Я не хотела бы об этом говорить.
Она села на пол и принялась развязывать ленты балетных туфель.
Хеерт сел рядом.
— Знаешь, что ты сейчас танцевала?
Она покачала головой.
— Танго Джульетты.
Она ничего не сказала.
— Мне очень жаль, что Джон не может это увидеть, — продолжал он.
Ей стало неловко.
— Ты хорошо знал его?
— Да. Можно сказать и так. «Танго-сюита» была его главным произведением. Он был одержим им. Мог говорить об этом ночи напролет. Про Пьяццолу. Про весь этот ужас в Аргентине. И о том, что хочет из этого сделать.
Джульетта внутренне сжалась. Но вопрос уже сорвался у нее с языка:
— Что ты имеешь в виду?
— Когда я вижу, как ты танцуешь, мне кажется, я снова слышу рассказы Джона об аргентинском терроре. О насилии и о порожденном им ужасе. Это есть в музыке. Но другие танцоры этого не чувствуют. Только когда ты танцуешь.
Джульетта встала. Хеерт смотрел на нее снизу вверх. Потом тоже встал и сказал:
— Давай выпьем чего-нибудь в буфете? Или ты торопишься?
Насилие. Террор. Аргентина.
Эти слова пробудили в ней таинственный отклик.
— Сейчас быстро приму душ и приду. До скорого.
— Что будешь пить?
— Яблочный сок.
19
Прежде чем спуститься в буфет, Джульетта позвонила домой и прослушала сообщения на автоответчике. Один звонок был от Канненберга. Адвокат настойчиво просил ее перезвонить, даже если она вернется поздно.
Он снял трубку после второго гудка.
— Канненберг.
— Джульетта Баттин.
— Госпожа Баттин, рад, что вы позвонили.
Голос выдавал некоторое замешательство. Очевидно, их последняя встреча спутала ему карты.
— Простите, что я так повела себя во время нашей встречи, — начала она, — но…
Он перебил ее:
— Я все понимаю. Госпожа Баттин, я хотел попросить вас прийти ко мне еще раз. Мы могли бы встретиться завтра?
Она колебалась.
— Завтра у меня напряженный день. Репетиции.
— Как, даже в субботу?
— Да.
— Ненадолго. Вечером? Часов в восемь?
Она нервничала. Сама мысль о том, чтобы вновь оказаться напротив этого человека, отвечать на его вопросы, вызывала у нее неприятное чувство. Зачем ему эта встреча? Из-за Маркуса Лоэсса? Ее охватило необъяснимое неприятное предчувствие.
— Хорошо, я приду, — быстро сказала она, положила трубку и пошла в буфет.
20
Хеерт поднялся, когда она подошла к столику. Джульетте было странно сидеть с ним вдвоем. Он, похоже, это заметил и постарался снять напряжение.
— Надеюсь, тебе не так уж неприятно выпить со мной стаканчик, — дружелюбно сказал он.
Она скинула пальто и положила на стул.
— Отнюдь. Спасибо за сок.
— Репутацию твою я все равно уже испортил, — пошутил он. — Хочешь есть?
Она отпила из своего стакана.
— Нет. Совершенно не хочу.
И снова отпила сока. Он испытующе смотрел на нее.
— Как тебе в Берлине? — спросила она.
— Замечательно. Все, кроме бюрократов в театре.
— А откуда ты приехал?
— Из Неймегена.
Вдруг проявился его голландский акцент. До этого он говорил на чистейшем немецком. Он сделал глоток пива. Джульетта недоумевала, что ему от нее нужно. Но тут он снова заговорил:
— Я изучил «Танго-сюиту» вдоль и поперек, ставил его уже двадцать три раза. Но, похоже, всегда остается чему учиться.
— Неужели этот балет такой старый?
— Джон написал его в семьдесят восьмом году. Посвятил своему аргентинскому другу, танцору, убитому во время военной диктатуры.
Джульетта наморщила лоб.
— Убитому? Кем?
— Правительством. Как и тысячи других.
Джульетта немного помолчала. Она вспомнила список в кабинете Канненберга.
— Я этого просто не понимаю, — сказала она наконец. — Что же там такое было, в этой стране?
— Война, — сухо проговорил Хеерт. — Но одна из сторон была безоружной.
— Какая?
— Профсоюзы. Журналисты, студенты. Простые граждане, которые хотели изменить невыносимые условия жизни.
— И друг Джона Бекманна был из-за этого убит?
— Его поймали с запрещенной литературой. Коммунистической.
Джульетта недоверчиво покачала головой.
— Убит? Из-за книжек?
Все это не укладывалось у нее в голове.
— Он ехал домой, его автобус был остановлен военными для проверки. Пассажирам велели выйти. Солдаты перевернули автобус вверх дном и обнаружили пакет с запрещенными книгами. Маркс, Энгельс, Фрейд, Райх. То, что тогда читали.
— Зачем же носить с собой эти книги, если они запрещены?
— Именно потому, что они запрещены. Люди хотели вынести их из дома. Одни их сжигали, другие где-нибудь закапывали.
— И что дальше?
— Солдаты спросили, чей это пакет. Никто не признался, и они пригрозили убивать одного за другим всех пассажиров, пока не объявится владелец. Поставили водителя на колени и приставили винтовку к его затылку. От страха он начал всхлипывать. Тогда вперед выступила молодая женщина, возможно, студентка, и сказала, что это ее пакет. Ее тут же взяли под стражу. Потом всех обыскали. Наверное, у друга Джона Бекманна при себе тоже оказалось что-то, пробудившее их подозрения. Во всяком случае, его тоже арестовали и больше его никто никогда не видел. Он исчез.
Он помолчал и добавил:
— Это был совершенно безумный режим. Даже «Маленький принц» стоял в списке запрещенных книг.
— Неужели?
— Ну да. Книга, подрывающая основы. В Аргентине убивали людей просто за то, что они носят очки, или даже за то, что их адрес оказался в записной книжке человека, который носит очки. Люди исчезали, потому что кто-то, не выдержав пыток, называл их имена, чтобы пытка наконец прекратилась. Скверной ситуация была и до путча семьдесят шестого года. Страна стояла на пороге гражданской войны. Но то, что началось потом, вообще невозможно себе представить. Бекманн следил за событиями. Этот танцор был его хорошим другом. Он страшно переживал его исчезновение. Мы все растерялись, осознав, что там происходит. Устраивали марши протеста. Писали письма. Но они там казались словно заколдованными. Никто не хотел ничего против них предпринимать. А теперь все забыто. Поэтому никто и не понимает политического подтекста этого балета. Групповая сцена вначале… эта музыка… когда я слышу ее, всегда вспоминаю о той девушке и водителе автобуса. Я ставил эту вещь во многих театрах, но ни разу ни один критик не высказал даже тени понимания, о чем, собственно, речь. Танцоры, конечно, тоже не понимают. Вы все слишком молоды. Вы не можете этого помнить.
Джульетта перебила его:
— Почему же ты ничего не объясняешь? Чтобы мы хоть что-то поняли?
Хеерт махнул рукой.
— Раньше я так и делал. Но это в прошлом, Джульетта. Я вырос в другие времена. Я тоже был танцором, да. Но тогда мы хотели изменить мир к лучшему, а не только условия своего контракта. А сейчас? Сейчас тебя просто поднимут на смех, если ты попытаешься соединить искусство и политику. Для большинства я всего лишь представитель неудачников шестидесятников.
— Ну хотя бы мне расскажи. Мне правда хочется знать, почему Бекманн создал этот балет.
Он с сомнением посмотрел на нее.
— Тебе известно что-нибудь о возвращении Перона?
— Нет. К сожалению.
Он отпил пива, ненадолго задумавшись. Потом покачал головой, словно споря с самим собой, но все же заговорил:
— Перон пришел к власти в тысяча девятьсот сорок третьем году в результате переворота и прибег к помощи профсоюзов, чтобы завоевать поддержку народа. Предстал эдаким социальным благотворителем: строил дома отдыха для рабочих, дарил семьям трудящихся швейные машинки и так далее. Одновременно формировал полицейское министерство, создавал тайную службу и давил на корню оппозицию. На самом деле он сам заложил предпосылки для последующего террора. В пятьдесят пятом году его отстранили от власти и отправили в ссылку в Испанию. В Аргентине одно военное правительство сменяло другое, но никто не мог разрешить внутренних противоречий.
— Каких противоречий?
— Все тех же. Между богатыми и бедными. Не было действующей демократии, а значит, никакого сколько-нибудь справедливого распределения. Аргентина оставалась колонией. Да так это и есть до сих пор. Другие страны следят, чтобы тут ничего не изменилось.