Эдуард Тополь - Новая Россия в постели
И вот я стала с ним общаться, а он какую-то ахинею понес насчет цветов, красок мира. Бред сивой кобылы. Но я не слышала о чем он рассказывал, меня притягивали его невероятные глаза. Я стала с ним танцевать, его звали Олег, он двигался потрясающе. Я видела, как все окружающие на нас смотрят. Многие даже танцевать перестали. И я видела реакцию Игоря — все лицо перекошено. Думаю: ага, наконец, он заревновал меня! А когда кончился танец, мои подруги говорят: «Заканчивай это дело, пошли домой». И меня увели. И вдруг Игорь меня догоняет. «Как ты могла клюнуть на такое дерьмо?» Я говорю: «Почему я могла, это мое дело. Я много чего могу! А вот почему он дерьмо?» И тут Игорь стал мне с презрением рассказывать, что у этого Олега кличка Вор и что он всякую ерунду колет, нюхает, пьет. И что он в подвале собирается с какой-то шпаной, у них там сплошное отребье и вообще это самая убогая личность во всем городе.
А я в порыве все сделать Игорю наперекор уперлась: мол, он замечательный, самый лучший! Игорь говорит: «Ах так? Ну и иди к нему! Я тебя знать не хочу!» И ушел. Это было поразительно, потому что мой муж вообще очень умный и проницательный психолог, хотя и офицер. А тут он меня буквально сам к этому Олегу толкнул. Я стала с ним бегать куда-то в подвал, мы слушали безумную рок-музыку. Подвал был холодный, вонючий. И конечно, там были наркотики, причем не такие, как в Питере у Андрея, а очень грязные. И компашка мальчиков, которые то приходили, а то, боясь родителей и позора, не приходили. Так что настоящими наркоманами там были только я и этот Олег. Почему он был наркоманом, трудно сказать. Папа у него был генерал-лейтенант. Но меня всегда на грязь тянет, как мой муж выражается. Правда, этот Олег был художник великолепный, просто гениальный! Он мне показывал свои галереи в подвалах. Он безумно хорошо рисовал. Причем так тонко, такое чувство цвета! Но меня поражал даже не столько цвет, сколько невероятно плавные переходы от цвета к цвету.
Короче, я стала все чаще сбегать к Олегу в подвал «ханку» есть. А «ханка» — это такие доморощенные наркотики, хуже нет. Мы жгли костер на подносе, и нам было так кайфно, что потом Игорь находил меня в канавах, в блевотине и на руках нес домой. Потому что, как оказалось, мой уход к Олегу тактически был с моей стороны гениальным ходом. Игорь ужасно завелся, что этот никчемный, как он считал, подонок у него — почти офицера! — девушку отбил. И он решил вернуть меня любой ценой. Он приходил ко мне в институт, он сидел с моей мамой у меня дома, он был везде.
И я заметалась, конечно. С одной стороны — этот подвал «ханка», мальчик-художник и пара его друзей тоже как бы незаурядных: один мне стихи писал, а у второго, Максима, своя рок-группа — на старых барабанах и каких-то ложках-кружках. А с другой стороны — мое пуританское воспитание отличницы, мои доклады по психологии в институте, мои зачеты и этот Игорь, круглый отличник боевой и политической подготовки, гордость военного училища и прочее и прочее. При этом, учтите, я с этим Олегом любовью не занималась — не знаю почему. Наверно, мне просто не хватало какого-то его знака, движения. Он стеснялся раздеться, никогда не снимал рубашку с длинными рукавами, потому что все руки исколоты. Правда, он мне сказал: «Если ты будешь со мной, я брошу колоться». И правда бросил — для него наркота была только формой протеста против нашей гнилой провинциальной жизни. Но меня физически к нему уже не влекло, этот момент прошел. К тому же он был не очень аккуратным. У него рубашка дорогая, потому что папа генерал, но вечно она заляпана какими-то пятнами, брюки вечно порваны. В общем, мне это стало надоедать, я решила это дело оставить. А тут Игорь получил назначение в военный городок рядом с Подгорском, очень престижный и закрытый, потому что это ФАПСИ, какая-то служба космической связи. Он мне сказал: поехали посмотрим. Я поехала, а там у Игоря уже была, оказывается, комната, и он меня представил командованию, как свою невесту, и у нас с ним был там секс совершенно потрясный, мы там неделю прожили, как будто это уже медовый месяц.
Но когда я вернулась домой, то буквально через пару часов, в тот же вечер — стук в дверь. Я открываю в ночной рубашке и вижу такого седого генерала — папу Олега. И его же маму зареванную. «Ради Бога, пойдемте с нами!» Я говорю: куда? «Пожалуйста, поехали немедленно! У нас что-то ужасное творится в квартире!» Моя мама говорит: езжай, раз просят. Я оделась, и мы поехали. Вхожу к ним в квартиру, вижу — тепло, комфорт, уют, темные шторы, мебель, все замечательно. Но мама ревет, а папа мне показывает дальше идти, одной, к Олегу в комнату. Я захожу и вижу потрясающую вещь. Ему только недавно сделали ремонт. У него были темные обои, а когда я стала с ним общаться и он бросил наркотики, ему захотелось иметь светлые обои. И папа с мамой ему эти обои переклеили. И вот, представьте, такая картина: я захожу в его комнату, а там вся мебель сдвинута к центру, все вещи свалены на полу, а на всех стенах, на обоях нарисовано мое лицо. Маленькое, крупное, совсем большое, метровое. Раздетая, одетая — вся стена зарисована мной. Причем все краски потрясающие, все переходы цвета — просто какой-то Матисс! И только губы белые. На всех портретах губы белые. Я поворачиваюсь, но мама в комнату не заходит, а папа говорит: ты видишь, что он делает?! Но я свои портреты вижу, а Олега не вижу. Думаю: наверно, у него депрессия, надо его в шкафу поискать. Потому что, когда у меня депрессия, я под стол залезаю или в шкаф. Возможно, это у меня с детства, с тех пор, когда я у дедушки в кладовке жила. Думаю: он тоже в шкаф забился или под стол. И я под стол заглядываю — нет его, в шкаф — тоже нет. Папа видит, что я тоже сумасшедшая, и уходит из комнаты. Я поднимаю глаза и вижу Олега на шифоньере. И сразу понимаю, почему папа с мамой так расстроились. Шифоньер весь кровью заляпан, а у Олега порезаны все вены. Точнее — проколоты или, я бы сказала, всколуплены. А он сидит и эту кровь в стаканчик собирает. А потом совершенно спокойно опускает в этот стакан кисточку и так же аккуратненько красит мне губы на портрете. Я говорю: «Олег, привет!» Я же отличница на факультете детской психологии, я знаю, что, если я сейчас испугаюсь, он тоже испугается. Нужно быть спокойной — ни плакать, ни кричать в таких ситуациях нельзя. А нужно нормально с ним разговаривать. Я говорю: чем ты там занимаешься? Он говорит: ой, как хорошо, что ты пришла, я тебя уже восемь дней не видел. И называет количество часов, которое он меня не видел. Я говорю: да, действительно. Расскажи, как ты жил? А он: «Понимаешь, я решил тебя нарисовать. Я этим занимаюсь уже два дня. Но вдруг понял: нет той краски, которая на твоих губах. Я пошел к Максиму, а у него тоже нет. И тут я понял, на что это похоже. Это на кровь похоже. И я решил таким образом закончить свои произведения». Я говорю: давай, одно заканчивай и слезай. Он говорит: сейчас, еще немножко вот тут дорисую и слезу. И он дорисовал этот портрет и слез. И мы с ним провели двое суток вместе. Он пришел в себя, и все закончилось замечательно. Вены ему на дому перевязали, даже в больницу не повезли. А потом я от него уже совсем ушла. Правда, ко мне его папа приходил. Оказалось: очень серьезный фээсбэшный начальник. Говорит: «Ты знаешь, я понимаю, что в нашем городе Олегу жизни не будет. Но, скажем, ты соглашаешься быть его женой, и вы уезжаете в Москву, в Питер, даже за границу. Я все оплачу. Пожалуйста! Он с тобой даже не колется». Это было смешно, я ему так и сказала.
…Все, Николай Николаевич, на сегодня — все. За окном светает, и медсестра уже топает каблуками в коридоре, идет колоть мне антибиотики. Уколет, и я усну. Мне 26 лет, а какая у меня, оказывается, длинная жизнь! Я устала ужасно…
Вторая ночь, четвертая кассета
Дорогой Николай Николаевич! Вот и прошел этот день — треть моей жизни, отпущенной мне докторским консилиумом. Но почему-то мне пока совсем не страшно. Может быть, потому, что я весь день ждала этой ночи, когда затихнет больница, вы уйдете на дежурство в другой корпус, а я смогу продолжить свой рассказ и еще раз, в последний раз пережить свою жизнь. А может быть, потому, что вы сегодня сотню раз забежали ко мне в «мою палату» в вашем кабинете и я каждый раз видела ваши безумные синие глаза, ваше отчаяние спасти меня, которое вы так неумело прятали за всякими шутками. Вы влюбились в меня, Николай Николаевич?! Это так замечательно! Это значит, что я живу — даже здесь, на больничном диване, изрезанная врачами, исколотая медсестрами и пожираемая сепсисом — я все равно живу!!
За окном темно, там прохладная ночь остужает июльскую Москву, и у меня появляется какое-то странно-минорное желание продолжить разговор не о своих победах, а о поражениях. Человек, говорящий о своих неудачах, а тем более о неудачах, связанных с постелью, он искренен, потому что победы мы всегда преувеличиваем, но преувеличивать свои поражения неохота никому, кроме мазохистов. А я могу позволить себе сегодня признаться в своих неудачах. Во-первых, насколько я помню, их было не так уж много. А во-вторых, это будет показателем моей честности и доверия к вам, Николай Николаевич.