Александр Архангельский - Музей революции
Шомер мысленно руководил экскурсией, проборматывая про себя: «так-так, сейчас веди к амбарам… куда же ты… не надо было это говорить»; при этом он ревниво оттеснил Саларьева и притерся к барскому плечу. Борзая толкала его мордой в ягодицу; Шомер, не оглядываясь, нежно отводил ее большой и мокрый нос. А Павел все непоправимей отставал от общего потока; наконец он смог остановиться. Толпа свернула на Собачье кладбище и скрылась из виду; еще минуту-две за ней, как шлейф, тянулся ровный шум, но в конце концов и он погас.
5Два часа езды на скорости сто десять, и попадаешь в другую страну. Белая ночь отступила, небо стало сумрачным и непрозрачным, в придорожной канаве клубится туман. Издали надвигаются тучи; мрачно идут, затаенно, морды опущены вниз. Сегодня в Приютино явный аншлаг, запоздавшие гости бросали машины в начале музейной бетонки, понимая, что потом не припаркуешься; автомобили, как большие сонные жуки, мирно отдыхают на обочине. Тата все-таки рискует, едет дальше; она внимательно глядит по сторонам, и вот ее награда за терпение: расступается еловый молодняк и манит в уютную норку. Разъевшийся джип не пролезет, хэчбек с трудом войдет наполовину, а юркий, как мышонок, «Мини-Купер», спрячется в деревьях без остатка. Только бы не местная шпана. Только бы не провели гвоздем.
До приютинских ворот — каких-то двести метров; можно перебраться на бетонку, но Тата выбирает путь сквозь сосны. Их шершавые тела скрипят — где-то там, наверху, намечается ветер. Под ногами проминаются иголки, вперемешку с многослойной пылью; в траве назревает ночная роса. Какое незаслуженное счастье — идти по прогретой июньской земле. Просто идти по земле. Туфли покрываются унылым слоем грязи и напоминают непромытую картошку. А все равно — такая радость!
В небе раздается колокольный звон; звонарь затевает пожарный набат, но, явно недовольный слабовольным гулом, сразу переходит на метельный, деревенский; заглушая звон колоколов и с античной мощью поднимая тучи, в небо вертикально поднимается стальное тело: вертолет качает круглыми боками и словно изучает обстановку. Убедившись, что угрозы снизу нет, с облегчением кренится влево и скрывается за горизонтом. Подрезаемые стрекотом вертушки, вновь становятся слышны колокола; через несколько минут они стихают. И наступает давящая тишина.
Зеленые ворота заперты, до калитки шагать и шагать, но Тата знает тайный путь через нутро отеля: если от ресепшена свернуть налево, то попадешь на ресторанную веранду, а с веранды быстрый спуск в аллею. У двери, однако, выставлен охранник: молоденький усталый мальчик, в неловком служебном костюме и с пружинным проводком за ухом. Не успевает Тата испугаться (вот и все, напрасно ехала), как мальчик вдруг склоняет голову и прижимает к уху проводок. Так в толпе прижимают мобильный, осторожно подавшись вперед, что? что вы говорите? тут не слышно. Кивает головой невидимому собеседнику и широко, самодовольно улыбается. Оцепление снято! Дежурство окончено! Отдых. Он весело выдергивает свой пружинный провод и, цокая подбитыми ботинками, идет на ужин.
А Татьяна проникает на веранду. На столах затеплены жирные свечи; фитили расплавили их восковую плоть и теперь огонь шевелится внутри. Сладко пахнет пасекой, дымящейся спиралью против комаров и дорогой сигарой. С улицы, со стороны аллеи, на веранду поднимаются мужчины: сутулый человек расплывчатого возраста, со стромодной стрижкой вкруговую и густыми неопрятными усами, и три высоких сильных старика. Один в солидной рясе, со сверкающей алмазами иконой, другой в двубортном полосатом пиджаке, а третий — их дедушка Шомер. Татьяна резко подается в тень, но дедушке сейчас не до нее. Щекастый тяжело сопит в усы и тонким голосом велит: «располагайтесь». Старики садятся, демонстрируя взаимную покорность, а он продолжает зудеть: вы чего, соображаете, что делаете, а? этот ваш священный пидорас… да-да, б’дь, по имени Юлий.. нашли тоже Цезаря. Он на этот праздник жизни как попал? Вы его зачем сюда позвали? Да еще в присутствии Хозяина. И в такой великий день. Вы что, не в курсе, кто за ним стоит? Нет, не знаете? А надо знать.
Старики униженно кивают. А Татьяна чувствует себя задетой — лично; она обижена за дедушку и ненавидит этого, с усами. И скорей отправляется дальше, сквозь быстро нарастающую темноту: не видеть, не слышать, не знать.
6Интернет сегодня не работал, но базу данных для «Флешбека» Саларьев загодя согнал на жесткий диск. Несмотря на то, что в мире стало неспокойно, работа над проектом продвигалась; студенты, нанятые Ройтманом в Мумбаи, отыскали сотни тысяч писем и открыток, самостийно выложенных в интернете. В Штатах и Австралии, в России и Гонконге люди после смерти бабушек и дедушек разбирали старые бумаги, находили перевязанные пачки писем; дергали веревочку за ненадежный хвостик, вываливали старые конверты и до полуночи читали переписку — на желтой бумаге в косую линейку, четвертушках роскошной верже с водяными знаками, оборотах почтовых открыток. А потом включали сканер, и, прокатывая плоский синий свет, выводили на экран страницы. Паковали в тяжелые файлы, выпускали в открытые сети... Зачем и для чего? А просто так. После чего заказанная Ройтманом программа просвечивала эти файлы, находила сотни совпадений и рассылала предложения о переписке: ваш прадедушка N. 14 августа 14 года находился на призывном пункте в деревне Шонефельд, вместе с прапрадедушкой D., предлагаем взаимную дружбу.
Павел так увлекся, что очнулся в сумерках; в комнатке царила духота, между стекол колотились мухи, а вокруг прицельно зависали комары. Саларьев вышел продышаться; воздух по-июньски остывал, но земля, как полы с подогревом, выпускала из себя тепло.
Мимо флигелька прошел Галубин. Белый холщовый пиджак и желтые широкие штаны были в травяных зализах; полное лицо слега припухло; Галубин был весьма сердит.
— Старик, — сказал он сипло, — слушай. Я, конечно, все могу понять. Твой драгоценный Шомер захлебнулся в собственном величии, с него и взятки гладки. Но ты-то, ты-то?!
— Что — я? — изумился Саларьев.
— Так, — сиплый голосок Голубина набряк. — Будешь мне ваньку валять. Лев Николаевич в гробу перевернулся, а ты! И зачем я только к вам приехал.
Повернулся, плюнул и ушел. Что там у Галубина случилось? Чем его в Приютино обидели? Раздасадованный странным разговором, Павел возвратился в кабинет. Но заново войти в работу не успел: в дверь нетерпеливо постучали. Мол, свои, имеем право, отворяйте!
На пороге стояла Татьяна. Кровь бросилась ему в голову; он не знал, что нужно делать, радоваться или ужасаться.
— Ты?! Здравствуй, Таня, проходи. — И отступил на несколько шагов вглубь комнаты.
Она улыбнулась просительно и тоже шагнула навстречу. Тут же спохватилась, суетливо вздернулась.
— Ой! Слушай, ну я идиотка! Я же тебе привезла твой компьютер, ты его забыл в кабинете… и оставила в машине. Подожди тут, только не уходи, я быстро, я вернусь.
— Да куда же ты! потом.
Тата откликнулась эхом, как будто только этих слов и ждала:
— Ты прав, ну конечно, потом!
И оба замолчали, как чужие, не зная, как начать и чем продолжить этот разговор.
Павел выдавил пустой вопрос:
— Как живешь?
— Нормально живу. А как ты.
— Тоже вроде ничего.
Вновь установилась тишина. Люстру они не включали, только горела настольная лампа и светился безликий экран. В этом двойном, неравномерном освещении Тата казалось подкисшей и жалкой; она как будто боролась с собой — было видно, что ее начинает бить дрожь.
— Паша.
— Что, Таня?
— Паша! — она приблизилась вплотную; ее родное нелюбимое лицо было так близко, что делалось смертельно страшно, как в детстве перед первым поцелуем.
— Паша! Что же мы делаем? Я люблю тебя, Паша. Милый мой Паша.
Она обняла его за шею, крепко-крепко, зажмурилась, и быстро вжалась в губы своими теплыми и влажными губами. Павел из последних сил не отвечал, потому что еще полсекунды — и он бы начал плавиться в желании. А он ни за что не хотел возвращаться. Жалел эту милую женщину, очевидно, лучшую на свете, незаслуженно подаренную ему, умирал от стыда перед ней, но возвращаться — нет, и ни за что, и никогда.
Внутренне окаменев, Саларьев снял ее руки с плеч и мягко отодвинул Тату.
— Нет, я не могу, я не хочу.
Она вся сжалась, стала как просящая еды старушка.
— Чего ты не можешь и не хочешь? Чего?
— Назад не хочу. Домой не хочу. Все поздно, уже ничего не изменишь, меня нет, это другой человек.
— Да какой же другой человек, черт тебя подери! — крикнула Тата, заплакав.
— Не знаю, какой. Но отдельный, — ответил Павел.
— Это из-за нее, да, из-за нее? Но ведь она ушла, я знаю, можешь меня презирать, я следила! Да, я следила! потому что я хочу смотреть на все, как ты! Не ври мне, не ври, я не верю!