Александр Архангельский - Музей революции
А говорят о нем с тяжелой неприязнью. Раньше тоже плохо отзывались, считали неученым выскочкой, делягой, но все-таки до озлобления не доходило. А теперь он стал врагом народа; продался за государственную премию, посадил несчастных голых девок. Тяжело, ребята, очень тяжело. Вы думаете, что у Шомера абонемент в Кремле — и забыли, что во власти происходят перемены; с каждым днем она все проще и прямей и однозначней; игривый демократ Иван Саркисович на днях отставлен и отправился послом в Венесуэлу, а его соборный кабинет отныне занимает некий Абов, с которым Шомеру не удалось поговорить ни разу.
«Мы передадим Александру Альбертовичу. Александр Альбертович велел вам сообщить…» Унизительно все это и обидно; он не заслужил такого отношения.
В полседьмого у ворот бибикнули; на территорию усадьбы въехала колонна: неправдоподобно чистые автобусы, модные гламурные грузовички. С подножек на ходу соскакивали крепкие ребята в черных пиджаках и нейлоновых белых рубашках. Как на физзарядке, вскидывали руки, с хрустом приседали и трусцой бежали на разгрузку. Молодой офицер федеральной охраны, с матовым плоским лицом и голубыми равнодушными глазами предложил директору пройти в расположение и совместными усилиями определиться. Тоном, исключающим дискуссию, попросил по пути отключить АТС.
— А соты мы сами погасим.
Теодор послушно распахнул коробку сервера, щелкнул красным рычажком, офицер скомандовал по рации, и усадьбу стерли с телефонной карты мира, как стирают в памяти ненужный номер.
По дороге офицер сверялся с электронным планом, забавно раздвигая пальцы, как если бы искал блоху в кошачьей шерсти; задавал попутные вопросы. Дотошный такой офицер. К десяти у центральных ворот подковой изгибалась рама металлоискателя, котлован засыпали, утрамбовали, и поверх подмокшего суглинка раскатали готовый газон, привезенный во влажных рулонах; на обколотую водокачку, как вуаль, накинули строительную сетку, а на ближайшей деревенской пустоши, со стороны аттракционов, образовалась вертолетная площадка.
День обещал быть жарким. Над водой зависали стрекозы с желтыми пластинчатыми крыльями, тяжело дрожали тучи комаров. Подошли сотрудники усадьбы — в основном экскурсоводы и ремонтники. Цыплакова растворилась в неизвестности, на его звонки не отвечала, отца Бориса вызвали в Патриархию, и он уехал долгородским проходящим, Сёма Печонов, не глядя в глаза, вновь отпросился в Ташкент, потому что мама все-таки болеет. От начальника приютинской почты Шомер знал, что в последние два месяца Сёма постоянно, раз в неделю, отправлял маме деньги, одинаковыми порциями, по десять тысяч. «Хорошо вы платите сотрудникам, Теодор Казимирыч, может, и для меня местечко найдете?» — завистливо шутил начальник. «Он копил», — сурово отвечал Шомер. Так что из его надежных заместителей в Приютине остались только двое — Виталий Желванцов и Паша. Один потому что хозяйство за ним; другой потому что куда ему ехать. Бедный Павлуша Саларьев. Вот он, изменившийся, как будто в одночасье повзрослевший, одиноко стоит у забора, демонстрируя всеобщее радушие, а на самом деле внутренне тоскуя.
В усадьбу начали съезжаться гости. Первым явился холеный Прокимнов — на солнечно желтом «Кайене»; увидев металлическую рамку, уважительно прихмыкнул и прошел через нее в полупоклоне, как священник входит в царские врата. Эмигрантов с фиолетовыми кудельками («ах, профессор не умеет по-французски? мы сейчас переведем профессору») подвезли на губернаторском микроавтобусе; потомки выстроились в очередь и просочились через рамку, как малышня, играющая в ручеек. Шачнев прибыл в новом двухместном «Саабе»; его сопровождал курчавый господин в жилетке и красных вельветовых джинсах. Юлик помахал приветливо Саларьеву — издалека, и прошел на ресторанную веранду, где для особо почетных гостей был выставлен отдельный чай; Павел оценил деликатность несчастного Шачнева — он отбивается от прокурорских, его прессуют из-за уехавшего Ройтмана, и Юлик никого не хочет подставлять. Шведского историка и музееведа Сольмана, приглашенного Саларьевым по блату, сопровождал какой-то розовый и чистый старичок с рассеянным сентиментальным взглядом; коллега прижимал к груди ноутбук, как мальчик в музыкальной школе прижимает нотную папку. Верховная музейная аристократия подъезжала в новых «Опелях»; городские и районные директора были на помятых «Нивах-Шевроле»; застенчивые краеведы, доставленные рейсовым автобусом, шли по хрустящим дорожкам пешком.
Шомер всех приветствовал радушно, без различия чинов и званий, и широким жестом Вакха приглашал пройти в шатры.
— Что, коллега, и выпить нальете? — сочно спросил седовласый красавец с толстой боцманской серьгой; это был Галубин, директор строгановского заповедника.
— Нет, коллега, выпить пока не налью: выпить протокол не позволяет.
— Ладно, оставайтесь с протоколом, а мы пойдем культурно разговаривать.
Красавец, подмигнув другим директорам, вытащил из заднего кармана фляжку, в алкогольном стиле Александра Третьего; все приободрились и гуртом направились в аллею, по пути язвительно вышучивая Шомера.
2Павел так соскучился по Сольману! они не виделись с начала нулевых. Симпатичный швед почти не изменился, только стал подкрашивать седые волосы. Говорил, как прежде, слишком бойко, собирая губы в трубочку и подмешивая в речь словесный мусор — тырыпыры-растопыры, все такое. Пока они болтали на веранде, розовый коллега Сольмана погрузился в написание статьи; он так увлекся, что все время хмыкал, издавая голубиный звук: гуымм, гуымм.
Оказалось, что тудем-сюдем Сольман прилетел три дня назад и остановился в маленьком недорогом отеле в центре Питера, чтобы свидеться с Еленой Николаевной Каверской: в Швеции готовилось издание «Истории античной демократии», нужно было получить права на перевод. Сольман ожидал радушного приема; он симпатизировал Елене Николаевне.
— Слушаю, — ответил сочный пионерский голос; в голосе заранее была растворена язвительность. — Вы — кто?
— Профессор Сольман, Швеция, Стокгольм. Я могу поговорить с Еленой Николаевной?
— Вы можете поговорить со мной. Она уполномочила меня вести ее дела.
Неприятно удивленный, Сольман быстро, как бросаются с обрыва в реку, объяснил.
— Вас утроит завтра в два? Будем ждать.
Назавтра в два он был на Марсовом. Отворила маленькая женщина, со смешными седенькими усиками.
— Вы не опоздали, это хорошо.
Перед огромным зеркалом стояло низкое продавленное кресло, в нем дремал тяжелый кот; на короткой деревянной вешалке вздымались горбами пальто. Шведа провели сквозь анфиладу; окна были темные, заросшие величественные полки вавилонской башней уходили к потолку. Но гостиная была промыта и побелена; на стене висел большой портрет Каверского. Каверский воздел свои тонкие руки, лицо как бы подсвечено рождающейся мыслью, глаза полузакрыты. Под портретом, на крохотной тумбе, светилась тихая лампадка.
В полудетском креслице сидела старая вдова, полинявшая, как фотография в альбоме. Она располнела, потускла, стала похожа на мутное зеркало, только глаза были прежними, испуганно-влюбленными. В руках у нее была книга покойного мужа; вдова оглаживала краешек обложки, как пожилые жены на поминках отрешенно оглаживают скатерть.
— Здравствуйте, Елена Николаевна!
Вдова промолчала. Зато излишне сочно, одинаковыми голосами отозвались четыре разновозрастные женщины:
— Здравствуйте, господин Сольман! Проходите, господин Сольман! Чаю будете, господин Сольман?
— Буду, — с неохотой ответил швед.
И вежливо добавил:
— Спасибо.
Не успел он присесть, а на столе уже сипел старинный чайник, желтый, с синими цветами; из обколотого носика вопросительно струился пар. Одна из женщин (очевидно, с ней он говорил вчера) заняла переговорную позицию: набрала побольше воздуху, но заговорила тихо, как бы сдерживая собственный напор. Как-то Сольман, путешествуя по независимой России, оказался в дагестанском медресе; парень в круглой шапочке, который поливал цветы из древней лейки, распрямился: «Ты русский? Точно не русский? А почему так похож? АтынезнаешьчтоКорансегодняэтовашаБиблиявчера…» Не оставляя выемок для встречных реплик, он проговорил не меньше часа, словно задыхаясь от восторга. Так же говорила порученица Елены Николаевны: со сдавленным религиозным восхищением.
Сухой остаток был таким. — Каверский выдающийся ученый, но его учение выходит далеко за рамки прикладной науки, оно должно быть канонически осмыслено, тут профанация недопустима. А сейчас профанируют все.
Сольман попытался возразить, и тут же страшно пожалел об этом. Как паук выбрасывает паутину, порученица метнула долгую тираду: нет, неправда ваша, память сохраняется иначе, в катакомбах, верными Учителю учениками…