Вера Галактионова - Спящие от печали (сборник)
– Не знаю. Может быть, я дура, – сказала Вета-мама. Она гладила и гладила прижавшегося Никиту по спине.
– А что? Очень похоже, – согласилась Инка.
Папа вскоре вернулся, замёрзший, и вынул из кармана бутылку водки.
– Прошу прощенья, ничего другого в магазине, полегче, не было, – угрюмо сказал он.
Уже ночью нажарили много картошки, и все помирились. А Вета-мама так и держала Никиту на руках, прижимая к себе всё время.
Инка долго рассказывала всё папе, с самого начала: про комнату, ТЮЗ, Зацаринина, но теперь уже спокойно и почти равнодушно. Папа выпил вместе с Инкой две рюмки водки кряду. И покрасневшая Инка уже чему-то смеялась за столом. Она выставляла два пальца рогами, крутила ими перед папой, как перед маленьким, и лукаво говорила – «И всё же! Брахмапутра!..», а папа улыбался с неприязнью.
Но вдруг Инка в миг погрустнела, выпила ещё и молча заплакала. Она опять притащила ту самую огромную фотографию, показала её папе и спросила громоподобно:
– За что?! Скажи! За что он меня не любит? Мне это надо срочно понять. А то поздно будет… За что?!
Папа мотал головой:
– Ох, уж эти мне театральные поставленные голоса… Я на личном опыте знаю, Инна, за что любят. А вот за что не любят – не размышлял.
Но Инка ещё сильнее расстраивалась и плакала уже, сидя, навзрыд:
– За что?!! Ты – понимаешь или нет? Ты видишь меня? Что во мне есть такое, за что любить меня – нельзя?
– Догадываюсь вообще-то, – скромно ответил папа. – Но выразить не смогу.
Инка удовлетворённо кивнула – и уронила свою крупную голову на стол с глухим коротким стуком.
…Утром Инку проводили. И всю оставшуюся до отъезда неделю папа просидел над чертёжной доской. Он чертил и чертил, и уже совсем не пел. А Вета-мама упаковывала книги в картонные ящики, складывала вещи в чемоданы, подолгу их разглядывая и отбрасывая кое-что к печке. И часто стояла неподвижно перед пустым стеллажом. Никита подходил к ней, прижимался к её ноге. Вета-мама легонько отталкивала его и рассеянно говорила:
– Подожди, сынок… Что-то я никак не додумаю… – и потирала виски плотно сжатыми пальцами.
Через неделю к воротам подошла длинная машина с контейнером, похожим на железный гараж. Никита и Света бегали по двору наперегонки и увидели машину первыми. Из кабины торопливо вылез папа. И тут же во двор с одной стороны выбежала из избушки Вета-мама, а с другой – стремительно соскочила с крыльца большого своего дома тётя Маруся в чёрных башмаках.
Папа подошёл к Вете-маме, обнял её и сказал наспех:
– Побегу к соседям. Мужики грузить помогут. Оденься потеплей, – и ушёл.
А к Вете-маме уже торжественно шагала тётя Маруся.
– Ну-у, в добрый путь! – нараспев сказала тётя Маруся, тоже обняла Вету-маму, поцеловала её три раза в щёки: – Мчё! Мчё! Мчё!
И мама подумала – и тоже поцеловала её в щёку один раз, и обняла крепко:
– Благодарна вам за всё! …Мы видели от вас много хорошего.
Тётя Маруся немного прослезилась, пошмыгала носом.
– Ладно, дощенька. Только бы у вас было всё хорошо! – всхлипнула она, и тут же прикрикнула на Свету, приблизившуюся к ним вплотную и раскрывшую от внимания рот: – Пошла отсель! Как старуха старая, всё ей надо.
– Очень мы благодарны, – ещё раз сказала Вета-мама.
А потом она вытащила из кармана деньги, протянула и не очень разборчиво проговорила:
– Можно, мы остальные вам потом пришлём?.. Здесь чуть-чуть не хватает. Это значит, деньги у вас будут через неделю-две… В крайнем случае, если сразу что-нибудь не получится, тогда через три. Но не позже.
Тётя Маруся уже держала деньги в руках. Но вдруг опешила. И отступила на шаг. Тётя Маруся посмотрела на Вету-маму исподлобья – и сделалась страшной. И вдруг сразу, оглушительно зарыдала на всю улицу.
– За! Что! О!Би! Жа! Е!Те!!! – пронзительно кричала она и топала на месте в своих башмаках.
– …Караул! Карау-у-ул! Люди добрые, помогите! – кричала она уже в сторону улицы и высоко взмахивала руками. – Грабят нас! Грабят средь бела дня! По-мо-ги-те!
– Люди добрые! За что?! И так мы обиженные! Мы – Богом обиженные-е-е! – оглушительно рыдала она. – А ещё и люди нас обижа-а-а-ают! Ох! Караул! Ох! За что? За что?! За что?!.
Света смотрела на неё скошенными, блестящими глазами, не отрываясь ни на миг. А потом сказала Никите:
– Щас всё маме моей про вас расскажу!.. Всем-всем расскажу, какие вы! – и поскорей убежала вприпрыжку, пританцовывая, в своём клетчатом пальто.
– Огра-а-аби-ли-и!.. – в последний раз прокричала тётя Маруся на всю улицу.
Она проворно кинулась в свои сени, перескакивая через две ступеньки, и тут же выскочила на крыльцо снова. И молниеносно спрыгнула в своих чёрных башмаках, похожих на гири, прямо с самой верхней ступеньки крыльца, в сугроб, и юбка её взвилась при прыжке как чёрный парус – и опала. В руках у неё уже был навесной замок – тяжёлый и чёрный, и тоже похожий на гирю.
Тётя Маруся в два прыжка очутилась около их избушки и защёлкнула – клац! – замок на их двери. А потом спрятала ключ в карман своей фуфайки.
– Всё, – спокойно сказала она Вете-маме. – Не погрузитеся.
И снова тётя Маруся пронзительно заплакала, завывая всё тоньше и тоньше, и выкрикивала:
– Оби-жа-а-ают!.. Люди-и-и!.. Люди добрые-е-е!.. Помогите!..
От крика у Никиты чесалось и сверлило в ухе, под шапкой. Он крутил головой и норовил прижать её к плечу. А Вета-мама стояла неподвижно и тихо говорила, глядя в снег:
– Мы за контейнер заплатили. За билеты… Ну, хотите – я вам туфли свои оставлю. Они новые, французские… Дорогие, в коробке, их возьмут у вас… Или кофту шерстяную. Это стоит намного дороже, чем должны мы вам, – и чуть не плакала.
Тётя Маруся жёстко отёрла сухое лицо, отвернулась, затихла.
– …Ты погоди-ка, дощенька, – горестно сказала она, поглядывая на Вету-маму искоса. – Ты вот щего…
Она схватила Вету-маму за руку и покрутила ей пальцы туда-сюда:
– Колещко-то у тебя золотенько?
– Золотое, – совсем растерялось Вета-мама. – Золотое… Обручальное…
– Ну – давай колещко твоё, да и поезжайте. Поезжайте. Ладно, щего уж… Щитаться, что ли, будем? Давай колещко-то сюда…
За воротами послышался скрип быстрых шагов и мужские голоса. Вета-мама вздрогнула, суетливо стянула кольцо с пальца, не глядя сунула его тёте Марусе.
– Ну, вот! – жалостливо всхлипнула тётя Маруся, опуская кольцо в карман фуфайки. – Ну и вот. И хорошо. Щастьиса вам на новом месте!..
Замок с их двери она сняла незаметно. Просто прислонилась к ней – и отошла.
– А мальщишещка – пускай в горнису идёт, – ласково приговаривала старуха. – Вещи таскать нащнут – избёнку всю выстудят. Что же мальщишещка продрогнет весь… А поезд-то – ещё не скоро! Айда, сынок. Айда!.. К бабе Марусе айда, в тепло.
Никита раздевался сам, долго и неловко стягивая пальто – тётя Маруся ушла к деду в каморку. Было слышно, как она рассказывала там что-то, но рассказывала негромко. И только выкрикивала временами:
– Умниса какая! Нашлась.
Потом она вернулась в прихожую, приговаривая на ходу:
– …У! Разъязвило бы вас!
И сказала Никите:
– Щего топщешься? Иди в горнису. Слон.
Никита пошёл, сел на диван и стал смотреть в тёмный телевизор. А потом тихонько заплакал. Но плакал недолго и почти неслышно. И два раза сказал сам себе:
– Вету мне жалко. Жалко Вету мне.
Мимо окна проплывали вещи – корыто, в котором купали Никиту, узлы, чемоданы, папина чертёжная доска, сумки, опять узлы. И много картонных коробок, перетянутых бельевыми верёвками. Никита забился в самый угол дивана и согрелся. И вскоре плывущие мимо вещи пропали из глаз. А к самому лицу Никиты наклонилось лицо Веты-мамы, плохо видное в сумерках. И снова папа был в поездке, а Вета-мама и Никита сидели в избушке вдвоём, не включая света.
– …Вот наша станция называется Чесноковка, – тихо говорила Вета-мама. – А если отсюда прокопать землю насквозь, то на другой стороне земли, прямо напротив нас, есть точь-в-точь такая же станция. И называется она – Луковка. Там – эти же дома, и эти же самые собаки, и деревья.
– И наша комната?!
– Да… И печка в ней – точно такая же. И Станиславский на портрете. И люди там – эти же, но живут совсем, совсем по-другому.
– А как живут?
– А вот так… Если человеку дают какую-нибудь замечательную вещь, которой ни у кого на свете нет – он вовсе не радуется этой вещи. А огорчается. Ему обидно становится, что у других этого нет… А за себя будет стыдно ужасно, если он лучшее возьмёт себе!.. Он тогда себя уважать не будет, понимаешь? А если человек может сделать что-то хорошее либо для себя – либо для кого-то другого, то он даже и не раздумывает: для другого делает и от этого счастлив бывает. Рукой машет – и говорит: «Для самого себя я сделать и потом успею!..» Там все улыбаются друг другу – потому что когда для других делаешь много доброго и хорошего, тогда их всех и любишь больше…
– А дедушка там есть больной?