Ян Отченашек - Хромой Орфей
«Тебе лучше?» Она ответила ресницами - в такие минуты у нее жили одни глаза.
Он попытался уклониться от них.
- Ведь я здесь.
- Ты был не здесь.
Павел повернул лампу к стене, чтоб прикрыть желтым полумраком ее наготу. Ее цветом был желтый, она создала вокруг себя желтый мир. Павел вернулся к ней взглядом, попробовал улыбнуться.
- Я тебе не нравлюсь?
Он уловил в ее голосе едкий оттенок иронии.
Вместо ответа он погладил ее. Это было безопасней всего.
Она пошевелилась под его рукой, вяло отстранила ее.
- Так не надо! Я не заслужила. У тебя в руке - холод. - Обмануть ее было невозможно ни словом, ни прикосновением. Ни глазами.
- Не сердись. Я дурак, Моника.
- Скорее сумасшедший. Не говорю, чтоб это мне в тебе не нравилось. Я предпочитаю печального сумасшедшего веселому идиоту. Это занятнее. Ключ от квартиры я коварно сунула тебе в карман. Ну как?
Он отрицательно покачал головой.
- Ты знаешь, что я никогда им не воспользуюсь.
- Боишься, как бы не наткнуться на кого-нибудь еще?
- Между прочим и этого, - с такой же откровенностью отбил он ее атаку.
- Что вполне может случиться. Я не склонна быть дежурной на телефоне. Скажу тебе кое-что: если бы ты взял ключ, то не встретил бы у меня никого. Ты во всем видишь символы. А это обыкновенный кусок металла, приспособленный к тому, чтобы отпирать дверь. Раньше мне такая пошлость никогда не пришла бы в голову. Видимо, ты оказываешь на меня вредное влияние. - Она хрипло засмеялась. - Любовник с ключом в кармане! У-у! Однако из того, что я с тобой сплю, еще не следует, что мы любовники. Любовники - от слова любить, а мы не только друг друга не любим, но даже не притворяемся, что любим. Так гораздо лучше. Мы только по взаимному согласию пожираем друг друга. Совершенно по-дружески, для здоровья, просто есть у нас свои потребности. Все в порядке. Никто не связан по рукам и ногам. Я хоть по вкусу тебе, сушеный интеграл?
Он слегка отстранился и посмотрел на нее, прищурившись.
- Зачем ты так говоришь? Врешь ведь. Ты же не такая.
- Но это так! Только, пожалуйста, не обвиняй меня в склонности к мелодраме. Не воображай, что я хнычу, как только за тобой захлопывается дверь. И не думай. Мне хочется жить, а не хныкать. У меня нет времени. И ты не ломай себе голову, как ты это обычно делаешь. У тебя бесстыдное тело, а душа протестантского проповедника. Ключ останется здесь. Раз и навсегда. Как символ взаимной свободы.
- Мне пора, - сказал он. - А то запрут дом.
- Как хочешь...
Он не вставал, знал, что не в силах оставить ее, он испытывал отчуждение и горечь, хотя ее излияния не были для него неожиданными; он знал, что она любит ранить. Себя и другого. Знал и то, что есть другая Моника. Видел ее растроганной и в следующий миг ядовитой, злой, эксцентрично-самонадеянной и все же беспомощной, сумасшедше-веселой и сквозь смех печальной, мудрой, иногда беспечно-поверхностной. Она умела быть целомудренной и тут же становилась вызывающе-бесстыдной, ее окружали какие-то хлыщи, и все же она была одинокой, одинокой со своей болезнью, о которой запретила себе не только говорить, но даже думать. Она внушала ему жалость, возмущение и непонятный страх, была ему чем-то близка, ближе, чем кто-либо другой, и в то же время далека, даже тогда, когда лежала рядом; их ласки имели привкус горького миндаля и подчас казались ему унизительными для обоих. Всякий раз, уходя от нее, он давал себе зарок не возвращаться, но за этим только что принятым решением уже чувствовал, что опять наберет знакомый номер. Все это он мог бы легко объяснить: он несет к ней свой голод, гнездящийся в его живой плоти, и свое одиночество. Но все было гораздо сложней, и сомнительно - могут ли два человеческих одиночества взаимно уничтожить друг друга. Кто ты? Зачем я тебя встретил? Чтоб забыть? Но я не могу забыть. И не хочу. Никак не хочу. Понимаешь? Почему не понимаешь?
- Послушай! - прошептал он ей как-то в минуту удовлетворенности. - Что мы, собственно, собой представляем?
- Какое это имеет значение? - отозвалась она неохотно, но через некоторое время прибавила: - Я не люблю определений. Мы два человека. Разве не достаточно? Мы встретились, а вокруг стужа. И пусто. Тьма. Война. Что еще? Может, то, что оба мы совершенно голые.
- А почему же мы встретились?
- Почему? Сейчас наверняка спросишь: какой в этом смысл, так? - Она вспомнила какие-то стихи и прочла их на своем неуверенном, но красиво звучащем английском. - Не понял? Попробую перевести: «Жизнь только летучая тень, жалкий актер, который в свой час чуть не ломает подмостки, а после пустота... История, рассказанная дураком. Много крику и беснования, а смысла никакого».
- Спасибо, - сказал он. - Кто это так отвел душу?
- Некий господин Макбет. Попробовал стать королем, да сорвалось.
- Тогда нет ничего удивительного. Ты тоже так думаешь?
- Не знаю. Впрочем, это написал мужчина. Размышлять о смысле чего-нибудь, особенно жизни, чисто мужская черта.
- При всем уважении к классикам я все-таки думаю, что должен же быть какой-то смысл в том, что двое встретились.
- Погоди! - перебила она со вздохом. - Пожалуй, имеет. - Она ласково прижалась к нему голой грудью. - Хотя бы в том, что они согреются друг другом. Пусть на минуту. Ну, начинай греть, мне х-х-холодно...
Он обнял ее. Что ты о ней знаешь? Живет в этой желтой норке, словно оранжевый цветок. Вкусу, с которым маленькая квартирка была обставлена, не приходилось учитывать каждый лишний крейцер. Папа, понимаешь? Даже на пятом году войны ей не надо себя ограничивать, здесь Павел впервые отведал шоколаду и пил коньяк, какой ему и не снился. Моника не курила, но ларец чеканного серебра был полон австрийских сигарет - и это когда за три обыкновенные «викторки» платят по сотне крон. Книги, книги, по большей части английские, граммофонные пластинки, - радио она принципиально не слушала: это меня не интересует. И половодье цветов. Она любила лежать на полу, на толстом ковре, и, когда он как-то раз спросил, что это она делает, она ответила с ленивой усмешкой: просто живу. Это иногда страшно трудно. Он понял и перестал спрашивать. Он знал фамилию ее отца - громкую фамилию, которую больные произносили как заклинание. Моника, видимо, обожала его, но, почему она жила отдельно, было неясно. Она никогда не заводила речи о себе, но, если он спрашивал, отвечала со спокойной деловитостью человека, которому нечего скрывать.
- Откуда у тебя такое имя?
Она зевнула.
- Очень просто. Моя мама была немка. - Заметив его удивление, она поспешила прибавить: - Надеюсь, тебя это не смущает. Она давно умерла, и ни папа, ни я не имеем с ними ничего общего. Нет. Когда папа с мамой женились, о Гитлере еще и слыхом не слыхали. Мне это совершенно безразлично. Как и то, что мой старший братец примкнул к ним и теперь месит грязь где-то на востоке. Ну его к черту! Я даже немецкий язык не выношу. Ты страшно настроен против них, это твое дело, но, уверяю тебя, если бы ты был за них, мне и это было бы все равно. Ты мне понравился, когда разъярился у этих девчонок Карасовых, хотя бы потому, что меня всегда восхищает темперамент.
Он нахмурился. Нет у нас с ней ничего общего.
- Зачем же ты туда ходила?
- От скуки. - Она, видимо, не поняла, чем задела его. - В общем это балаган, и я рада, что ты не попался на удочку. Старик Карас снюхался с немцами, когда им еще везло на фронтах, прикарманил целый воз старинных вещей из еврейских квартир, а теперь трясется от страха. Думает, наверно, что после войны скорей забудут его грешки, если узнают, что он предоставил квартиру для группы Сопротивления. Отсюда и вся комедия, понимаешь?
Он понял, и его замутило от гнусности этого мира. Но все позади, от унизительного знакомства осталась только Моника. Он глядел на нее и спрашивал себя с горьким удивлением, почему ей, именно ей вверился он безраздельно. Еще один вопрос без ответа.
Как это произошло? Они стояли у окна, и он рассказывал ей историю, которая не имела конца, выдавливая из себя подробности, запинаясь, и глядел в окно. На реку спускался сумрак, прозрачный, почти нереальный, по мостовой гремела колонна военных грузовиков, оконные стекла тихонько дребезжали. Тогда впервые прозвучало вслух имя той, и Павел стискивал зубы, совсем забыв о другой, живой, стоящей рядом.
Он договорил, в оглохшей тишине очнулся: в него вперились округлившиеся глаза, внимательные, печальные, все понимающие. Он притянул ее к себе, положил голову ей на плечо. Она ничего не сказала, только погладила его по волосам; в этом целомудренном прикосновении было все, и он был благодарен ей, что она не попыталась утешать. В ту ночь они впервые не ласкали друг друга. Моника не настаивала. Что-то неслышно встало между ними. Имя! Произнесенное вслух, оно становилось более реальным и правдоподобным, он не мог им насытиться. Моника всегда терпеливо слушала, когда он заговаривал о той, другой, она молчала, может быть, понимая, что говорить им не о чем, что ему необходимо воплощать это имя хоть в звуке. Он находил в этом какое-то утешение; у него блестели глаза. Эстер! Он витал где-то далеко. Но однажды заметил ее странный, непостижимый взгляд, осекся на полуслове и схватил ее тревожно за руку.