Олег Ермаков - Знак Зверя
И после прощального обильного — как на убой, отметил, жуя, Борис — ужина в дивизионной столовой команду завели на военный аэродром и перебросили через хребты.
...Двадцать.
Жаль, здесь нет Бориса.
Поворот.
С его взором викинга. «Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной...» — интересно, поет ли Джон Леннон там, среди снежных вершин, пася на альпийских лугах стадо белых коров?
А что бы он пел, оказавшись здесь, на окраине этого города у Мраморной горы? «Революцию»? Конечно, «Революцию».
Двадцать.
Душно, хочется спать, пить. Но днем еще хуже. Днем все видят тебя и орут. И ты видишь их.
Ты видишь их и подчиняешься с такой легкостью, будто учился в школе лакеев.
И никогда не был свободным.
Но ведь был: сидя на холме и читая даосов, сидя в доме напротив булочной и слушая «Битлз».
Жаль, нет Бориса.
Скорее бы осень, осенью будет хорошо, холод будет прогонять сон, и дни и ночи перестанут так смердеть. Холод — это здоровье, холод — союзник, холод лучше всего. И осенью появятся новые сыны, и старики ослабят хватку. И уже можно будет не опасаться заболеть, — говорят, осенью рысоглазая отступает. Но осень неблизко, старики рядом, они всюду, от них нигде не скроешься, некуда деться, — если только за кромку. Бежать, чтобы больше мин зацепить. Но все сыны становятся через полгода чижами, через год фазанами и, наконец, дедами. Немного потерпеть — какую-нибудь сотню дней, потом еще сотню.
Легко сказать: потерпеть. И непонятно, почему я должен терпеть? Он остановился, обернулся. Появились часовые третьей смены. Отдежурившие часовые направились к белой мраморной ограде, освещенной луной, вошли во двор, сложили в оружейной палатке свои доспехи и оружие и поспешили в казарму: спать, спать.
Жаль, здесь нет Бориса... Но здесь есть я. И я могу сказать: нет.
Черепаха разделся и лег. Но спать уже нисколько не хотелось.
Могу или нет?
Ведь они просто сумасшедшие, наполеоны в мундирах из портянок, с вставными барскими глазами. Комбат рявкнул сегодня — даже и у Шубы выскочили. А Борис научил меня взгляду викинга.
И надо быть сумасшедшим, чтобы подчиняться портяночным наполеонам, сумасшедшим или портянкой.
Это же все так просто.
«Революция» — вот что сейчас я хотел бы услышать.
4
Утром стало ясно, что все не так просто, как показалось ночью.
День начался как обычно.
Лыч выпалил: подъем! — и сыны полетели вниз, бросились к табуретам с одеждой, будто и не спали, а всю ночь, взведенные, как спринтеры перед стартом, ждали зычного выстрела. И лишь один замешкался и тут же поплатился: Лыч шагнул к его койке, и вместе с матрасом он оказался на полу; встал и вытаращился на Лыча.
— Что лупишься?! Сказано: подъем.
Оглушенный падением сын вместо того, чтобы забросить на койку матрас и кинуться к одежде, продолжал стоять и ошалело таращиться.
— Ну вот тебе и на! — сказал кто-то весело.
Длинное костистое лицо Лыча слегка побледнело.
— Ты что? — сквозь зубы проговорил он, сжимая кулаки. — Не понимаешь?
И сын наконец очнулся, склонился, вцепился в матрас, поднял и положил его на место, схватил штаны и начал надевать их.
— Сынки припухают и борзеют на глазах.
— Их бы в разведроту или в пехоту на пару деньков для стажировки.
— Да, там всё делают бегом. А наши шевелятся еле-еле.
— Может, нам самим летать пчелками, мужики?
— Я полетаю!.. В хвост!.. в гриву!.. и — наизнанку!
Сыны все слышали и хмурились.
Ни во время кросса, ни во время физзарядки, мытья полов и завтрака нельзя было поговорить об этом.
После завтрака возле умывальников, где они, как всегда, чистили жирную посуду, не было наполеонов, но рядом мыли свою посуду чижи, и Черепаха молчал. И лишь после ухода последнего чижа он начал.
Они старательно терли глиной и песком алюминиевые крышки и ложки и молча слушали, бросали на него быстрые взгляды и смотрели по сторонам...
Когда он закончил, Мухобой сказал:
— Ну да, вон их сколько.
— Чижи не в счет, — заметил Черепаха.
— Это еще неизвестно, — возразили ему.
— На словах все гладко... Наверняка уже кто-то когда-то пробовал, не тебе первому это в голову пришло, а что толку.
Дверь туалета хлопнула, из него вышел и направился к умывальникам один из фазанов, и все умолкли. Он нашел на трубе обмылок, повернул вентиль крана и принялся неторопливо и тщательно мыть руки. Вымыв руки, стройный и плечистый фазан с серебристым ежиком волос вытерся носовым платком и, уходя, сказал, что платок надо простирнуть. Платок остался на трубе.
— Ну, кто будет стирать? — спросил Черепаха.
Все молчали, чистили ложки и крышки.
— Это платок Енохова, — напомнил Черепаха. Мухобой вздохнул:
— Ладно.
— Понимаешь, в чем дело, — торопливо заговорил сброшенный на подъеме с кровати, — дело не в том, что их больше.
— Всего на шесть человек, — заметил хмурый чернявый парень.
— Это, Городота, если не считать этих, — тут же возразил ему Мухобой, имея в виду чижей.
— Да не в этом дело, — сказал сброшенный с койки.
— Эти скорей за нас подпишутся, им тоже несладко, — перебил его чернявый Городота.
— Да-а, гляди-ка.
— Не в этом дело.
— Ну в чем?
— В том, что: да, хорошо бы сразу делаться дедом, но так не бывает, надо сначала в сынах походить. Ведь они все такими же были, то же самое делали.
— Это их трудности, мы-то при чем?
— А при том, что они отпахали свое, теперь наш черед, и мы отпашем свое, и всё, другие придут пахать, — это справедливо.
— Тебе только правой рукой Шубы быть.
— Рукавом.
По лицам пробежали улыбки.
— Мне что, меньше других достается?
— Эй! хватит возиться!.. Еще пять минут даю! — крикнул Лыч.
Они стали торопливо ополаскивать посуду.
— Батарея! Строиться!
Звеня кружками на пальцах, ложками и крышками от котелков, они побежали в столовую. Мухобой на полдороге спохватился: платок!
— Все равно уже не успеешь, — бросил на бегу Черепаха.
— Батарея! Смирно! Равнение на середину!
Этот день был так же желт и жарок, как и все предыдущие желтые жаркие дни. И вновь скрипели помосты, хлюпал студень в земляной чаше, и мраморные стены медленно росли.
В полдень из города приехал санитар, он надел резиновую рубаху и респиратор и, повесив за спину металлическую бадейку со шлангом и распылителем, опрыскал туалет внутри и снаружи, затем вытащил из машины целлофановый мешок, прошел к умывальникам и начал швырять направо и налево пригоршни хлорки. Убелив землю вокруг умывальников, он вернулся в машину и поехал дальше, во вторую батарею.
Лизол пах сладко, приторно, хлорка резко, удушливо — запах хлорки и лизола смешался, стоячий мутный нагретый воздух впитал тошнотворную смесь.
Санитары без устали окропляли и посыпали отхожие места и помойки форпостов и города и все щедрей заправляли питьевую воду хлоркой, но каждое утро кто-то, проснувшись, видел в зеркале чужие рысьи глаза на своем пожелтевшем и постаревшем лице. Вирус не брали ни окропления, ни присыпки, ни таблетки, он был живуч, вездесущ, и эпидемия не утихала.
Оставалось лишь уповать на судьбу.
И Черепаха уповал, но, уповая, не забывал повторять, как заклинание, что, несмотря ни на что, руки должны быть чисты. Только это и можно было противопоставить болезни: надежду и чистые руки. Но соблюдать элементарные правила гигиены было не так просто, тем более сынам. Городская водокачка, сосавшая земные недра, часто выходила из строя, и устанавливался полусухой режим, длившийся иногда сутками и бывший для сынов почти сухим. Кроме этого, всегда не хватало времени, а иногда просто сил, и всегда было душно и жарко, и нехорошая истома тяжело, как Цементный студень, колыхалась в груди, грозя выплеснуться и смять, порвать легкие, сплющить сердце, — предсмертная истома вытесняла все опасения и желания, оставляя лишь стремление к покою: чем дольше покой, тем длиннее жизнь, и лучше посидеть или полежать, чем заботиться о чистоте рук. Сейчас Черепаха не заметил усилившегося запаха болезни, — он был поглощен мыслями о предстоящем бунте. Эти мысли морозили виски и заставляли сердце бухать тяжело и громко.
Им необходимо освоиться с тем, что он сказал, переварить его слова, — и пускай это начнется позже, после обеда. И это начнется, потому что никто так и не сказал «нет».
Но и никто не сказал «да».
Если бы здесь был Борис. Вдвоем они бы давно всех уговорили. Но Борис попал в разведроту и живет в городе.
Впрочем, можно считать, что Городота сказал «да». И значит, их уже двое. Даже если никто больше не примкнет к ним, даже и тогда можно начать. На Городоту можно положиться.
Когда все отобедали и сыны собрали посуду и принялись ее чистить, Черепаха сказал:
— Ну что?..
Журчала вода, шаркал песок по алюминиевым крышкам.
Не дождавшись ответа, Черепаха сказал: