Дина Рубина - «…Их бин нервосо!» (сборник)
Однажды в поликлинике, в очереди к врачу со мной разговорился старичок, одинокий репатриант. То, сё – как всегда, разговоры у эмигрантов, особенно пожилых, особенно одиноких, особенно неимущих, крутятся вокруг темы «где еще что можно получить».
Он говорил, я вежливо слушала вполуха.
Он рассказывал о благотворительной столовой, в которой бесплатно кормят стариков-репатриантов.
Этим же вечером нас пригласили в гости. Семья адвокатов, в Израиле лет уже тридцать, люди респектабельные. За ужином речь шла о колоссальных благотворительных суммах, перечисляемых сюда американскими еврейскими общинами. О том, как эти суммы контролируются и на что идут. Словом, как всегда – о злоупотреблениях израильских чиновников.
Тогда я встряла, как обычно со мною бывает, – некстати. Полезла защищать этих чертовых чиновников. А вот, говорю, есть благотворительная столовая.
Хозяин дома небрежно так пожал плечами, закуривая.
– А, – говорит, – да. Тамхуй. Черт меня потянул за язык.
– Что, – спрашиваю сочувственно, – плохо кормят?
– Да нет, почему – плохо? Кормят хорошо. Только это не выход из положения.
Тогда я и сообразила, что слово «тамхуй», собственно, и означает – «благотворительная столовая». (Обыгрывая непристойность для русского уха звучания некоторых слов в иврите, можно было бы привести немало примеров. Что стоит, например, одно только слово «ибуд» («потеря»)? А, производное от него – «ибадти» – («я потерял»)?
Но мне не хотелось бы приводить их здесь только ради легкой усмешки читателя. В любом языке есть слова, воспринимаемые с трудом носителями других языков. Важно то, как влияет на человека чужая языковая среда в совершенно новой реальности.)
В совсем уже запредельную ситуацию я попала месяца два спустя после приезда.
С моим хорошим приятелем – историком и журналистом Мишей Хейфецем мы ехали в автобусе в Тель-Авив, на писательский семинар. Сидели через проход друг от друга и, надо полагать, громче принятого разговаривали. Впереди нас сидел почтенный господин лет шестидесяти, который время от времени оборачивался и внимательно на нас с Мишей посматривал.
В один из таких его оборотов, когда на нас вновь остановился пристальный изучающий взгляд, Миша, улыбнулся и спросил доброжелательно:
– Ата (ты) – мудак? Я онемела.
Во-первых, это неожиданное, неоправданное, чудовищное хамство по отношению к пожилому человеку так было несвойственно Мише!
Во-вторых, непонятна была Мишина доброжелательная улыбка, сопровождающая хамский текст, – она усиливала циничность оскорбления.
И, в-третьих, – откуда израильтянин вообще мог знать это исконно российское словечко из сленговых пластов последних лет? И почему Миша уверен, что тот его знает?!
На какую-то долю секунды я почувствовала дурноту нереальности происходящего.
И в этот момент, так же доброжелательно улыбнувшись, почтенный господин охотно откликнулся на иврите:
– С чего это вдруг я – мудак? Я вовсе не мудак.
И отвернувшись, уставился в окно на дивный пейзаж, бегущий вдоль шоссе.
– Так вот, – увлеченно продолжал Миша Хейфец, как ни в чем не бывало, снова обращаясь ко мне, – я, значит, иду в Центральный архив…
– Миша… – пролепетала я, впервые в жизни ощущая буквально, что значит выражение «поехала крыша», – Миша, за что ты обозвал этого человека?
– Кого? – изменившись в лице, спросил Миша. – Как – обозвал?
– За что ты обозвал его «мудаком»? Хейфец напрягся и… расхохотался.
– «Мудъаг»! – повторял он, хохоча, – «мудъаг» – «обеспокоен»! Я спросил его – не обеспокоен ли он чем-то. Он ответил: с чего это вдруг мне беспокоиться?
Однако, живешь-живешь, и привыкаешь… Более того – постепенно теряешь чувствительность «русского уха» к звучанию слова, начинаешь прилагать немыслимые усилия, чтобы не засорять речь привычными названиями на иврите. И это, поверьте, действительно требует значительных усилий, потому что иврит – как язык – более «удобен» в употреблении, сжат, краток, ёмок.
Отрывок из Пятикнижия на иврите занимает на странице, скажем, три-пять строк; перевод на русский того же отрывка занимает почти всю соседнюю страницу.
Гораздо проще, рассказывая о знакомом, которого на службе перевели в статус постоянного работника со всеми вытекающими из этого статуса льготами, сказать «он получил „квиют“», чем вот так, как я —двумя строками выше – объяснять это по-русски.
Гораздо быстрее сказать «мисрад-клита», чем «министерство абсорбции новых репатриантов». Посопротивляешься с полгода, а потом и рукой махнешь. Жизнь плотная, не до разговоров, ну его – так проще. Вот и слышишь то и дело в автобусе разговор двух, вполне российского происхождения, особ:
– Я говорю «менаэлю» (начальнику): «Пока я не подпишу „хозе“ (договор) со всеми „тнаим“ (условиями) – я работать не стану. Я без „пицуим“ (денежной компенсации при увольнении), без оплаченных „несиёт“ (поездок на работу), без „битуах леуми“ (национального страхования) и без „купот-гимел“ (пенсионных касс) не буду работать!»
До отъезда мне несколько раз попадались книги ивритских писателей, переведенные на русский язык. Одна была из жизни мошава – сельскохозяйственного поселения. Жители мошава назывались «мошавники». Я читала и содрогалась. Как же не чувствует переводчик, думала я, что это слово ассоциируется в русскоязычном сознании сразу стремя словами: «мошенник», «шавка» и «мошонка»!
Прошло несколько лет, и я совершенно спокойно слушаю в последних известиях и про мошавников, и про ки-буцников. Да что там! – абсолютно не моргнув глазом перевариваю какое-нибудь «мемшала мехуевет» (правительство обязано).
Я даже привыкла, наконец, к тому, что имя моей дочери Евы звучит в настоящем, первородном варианте как «Хава» (правда, с ударением на последнем слоге). Мне уже не слышится в звучании этого имени словечко провинциальных лабухов – «хавать». Я уже не морщусь, когда звонит ее одноклассница и спрашивает Хаву. Я просто вежливо отвечаю, что Хавы нет дома. Больше не ассоциирую. Сознание отсекает. Сознание раздваивается и живет отдельной – русской жизнью – дома, в кругу близких друзей.
Мимо меня течет густая плотная река жизни на иврите. По необходимости я вступаю в эту реку и осторожно плыву мелкими неуверенными гребками, никогда не заплывая на глубину – боюсь утонуть.
Вот и сейчас, сижу за компьютером, а в соседней комнате ссорятся на древнееврейском дочь и сын. Они долго и подробно выясняют отношения, прибегая к сложным словесным выкрутасам (большинство из них я не понимаю и не вдаюсь); это совершенно не похоже на русскую ругань – иные принципы словообразования.
И я уже не расстраиваюсь, я смирилась – у них свой язык, у меня —свой.
Вот только пытаюсь еще – довольно жалко – «качать права» в собственном доме:
– «Со мной – только по-русски!» – кричу я в ответ на ту или иную, обращенную ко мне фразу на иврите. И они пытаются, бедные. «Хочешь макарон?» – спрашиваю я дочь, и она отвечает смиренно: – «Нет, спасибо. Я – не любовник макарон.» Или, когда мне звонят и, попадая на дочь (голоса похожи), спрашивают: «Это Дина?», она отвечает терпеливо:
– «Нет, это ребенок от Дины. Она не находится».
Как говорит мой муж ядовито: «За этим, кажется и ехала, голубушка?»
Кстати, есть слова в иврите до смешного похожие и по смыслу и по звучанию на русские. Например, слово «нудник», означающее просто – «зануда». Израильтянин, мой сосед, прогуливая своего кобелька, не обделяющего вниманием ни одной суки, говорит горделиво:
– У (он) романтик ве (и) нудник!
Что касается настоящего русского мата в полнокровной повседневной жизни израильтян, то он тоже имеет место. Да и как же иначе – страну эту строили, главным образом, выходцы из России, люди, поди, не чуждые традиции ядреного русского слова. А условия жизни в Палестине начала века, губительный ее климат и непростые, мягко говоря, взаимоотношения евреев с арабским населением очень и очень располагали к широкому употреблению глубинного матерного пласта русского фольклора.
Правда, с течением времени смысл того или иного выражения сместился, как-то смазался, пожух.
Например, очень распространенное здесь выражение «лех кебенимат» означает всего навсего что-то вроде – «иди к черту».
В Тель-Авиве даже есть ресторанчик – «Кебенимат».
Не была там ни разу. Не знаю – что подают.
1995 г.
Иерусалимский автобус
Мой знакомый репатриировался в Израиль слякотной ноябрьской ночью.
О предотъездном кошмаре, ночных перекличках в очередях в ОВИР, безотрадных лицах соотечественников в вагоне московского метро, издевательствах таможеников в Шереметьеве… писано-переписано, нет нужды повторяться.
Самолет приземлился в аэропорту Бен-Гурион ночью, и после всех мучительных процедур мой знакомый добрался на рассвете к друзьям в Иерусалим.