Владимир Топорков - Седина в голову
– У вас семья есть? – спросил Коробейников.
– Есть. Ну, а что в том толку? Понимаешь, сосед, не в семье дело! Что такое семья? Сытный ужин, уют, чистота, да? А мне это не нужно. Я, как собака, готов на улице валяться, лишь бы свобода была.
– Неужели вы не свободны?
– Нет! Моя свобода чужой волей повязана. В данном случае – редактором. Заставляет писать всякую муру – про доярку, которая три тысячи килограммов молока от коровы надоила, про хлеб и навоз, про станочников-ударников и так далее.
– А про что надо писать?
– Людей надо будоражить, от сонного царства будить.
– Вот и будите… Вам и карты в руки…
– Да нет у меня свободы. А была бы – я бы призвал их к забастовкам, к митингам, к возмущению.
– Может быть, в вас обида за отца живёт?
– Сказать откровенно – да, живёт! Но не только за него. И за себя тоже! Почему я вот болею, а другие – как кряжи лесные, а?
«Эх, братец, – подумал про себя Михаил Петрович. – Этот вопросец я бы и сам подбросил, только кто на него ответит?» А вслух сказал:
– Знаете что, Альберт Александрович, пойдёмте гулять. Нам врач советует. А насчёт митингов – знаете, что я вам скажу? Никогда слово дело не заменит. Сейчас и так много митингуют, а толку что? В магазинах пусто…
Альберт Александрович замолк, начал натягивать пижаму, а Коробейников подумал: «Эх, журналист, наивная душа, да знал бы ты наши деревенские проблемы? Там всё на такой тоненькой ниточке держится – дёрнешь ненароком – и всё полетит в пропасть. Там и так работать некому, а забастовку эту доярки в ладоши будут приветствовать, так им обрыдло всё – тяжкий труд, ранние подъёмы, неустроенность быта».
На улице стояла тишь, после дождя солнце словно навёрстывало упущенное, пригревало ласково, и они зашагали по дорожкам вокруг больницы. Какой-то догадливый человек проложил их подальше от корпуса, среди сосен, и создавалось впечатление, что бредёшь по лесу.
Они сделали два круга, и Альберт Александрович поднял руки вверх, дескать, сдаюсь! Ему и в самом деле тяжело дались эти круги, в груди возник какой-то возбуждённый хрип, и он блаженно вытянул ноги на скамейке около здания, подставив лицо солнцу.
Коробейникову сидеть не хотелось, наоборот, сейчас, когда немного улеглись боли, обуяла его жажда деятельности. В нём словно разгорался маленький костёр движения, и он хотел сделать ещё несколько кругов, как его окликнули:
– Михаил Петрович, подождите!
Женщина, розовощёкая, с пушистыми волосами, с весёлыми голубыми глазами, в которых, кажется, купаются облака, глядела на Коробейникова с улыбкой.
– Забыли, Михаил Петрович?
Стало неудобно, впрочем губы Коробейникова тронула лёгкая, едва приметная улыбка, извините, мол, не признал, а женщина, стоящая сейчас перед ним в белом халате, не дожидаясь ответа, сказала:
– Вот вы какие кавалеры, даже дам своих не помните.
Далёкое прошлое, безмятежное и радостное, воскресилось в памяти:
– Мичуринск, Нина?
– Да, да, Мичуринск, и я точно, Нина, – засмеялась она легко и весело.
И в памяти Коробейникова мгновенно прояснилось всё: и выпускной бал в педагогическом институте, и радостная Надежда, и эта хохотушка Нина, которая всё звала и звала танцевать Михаила Петровича, а тот вздыхал, хмурился – неудобно было покидать жену. Наконец Надежда не выдержала и сама подтолкнула его:
– Да потанцуй ты с девушкой, увалень этакий!
Словно повинуясь этому приказу, он медленно пошёл в центр зала, то и дело оглядываясь на Надежду, и нехотя начал танцевать. Нина показалась ему молоденькой, совсем юной, безмятежной, как школьница, но когда сказала ему, что он танцует лучше её мужа, он удивлённо взглянул на неё: у этой девочки ещё и муж есть!
Они закружились в вальсе, и потихоньку скованность в движениях ушла, а наоборот, вселилось веселье, блаженное состояние: музыка только вызывала ощущение лёгкости, безудержного молодечества, и он начал напропалую говорить Нине, как прекрасно она танцует, словно плавная пушинка, маковое зёрнышко. И вообще, таких красивых женщин мало на свете, и он искренне завидует её мужу.
Конечно, он лукавил немного, в такой день грешно не солгать, не сделать человеку приятное, тем более Нина глядела на него радостными глазами, спрашивала:
– Вы правду говорите?
– Святой истинный крест, как клялись старые моряки.
– А вы что, моряк?
– Видит бог, что не вру. Пришлось побултыхаться в море.
– Воевали, да?
– Да, пришлось…
Этот диалог, лёгкий и беспечный для Коробейникова, кажется, заставил Нину вздрогнуть. Она умоляюще смотрела на него, словно ждала продолжения разговора, но какой разговор в танцах. Они закончили танец, и он вернулся к Надежде с твёрдым решением больше не танцевать. Но объявили «белый танец», и Нина легко, как бабочка, подпорхнула к ним, спросила у Надежды:
– Не возражаешь, Наденька?
– Нет, нет, – весело махнула рукой жена, и Нина взяла за руку Михаила Петровича. По-прежнему призывно гремела музыка, горели радостным блеском глаза у Нины, и Коробейников каким-то шестым чувством понял, что он нравится Нине, хотя внутренний голос шептал ему – подальше, подальше надо от этой женщины, иначе чем чёрт не шутит!
Был радостный день – Надежда закончила институт – и в этот день раздражать её, сеять сомнения в душу – просто преступление. С Надей они познакомились в сельхозинституте, и она несколько лет после работала агрономом в том же совхозе, где он был директором, но после рождения второго сына жена сказала:
– Всё, больше не могу. Душа рвётся на части между полем и семьёй.
Год она отсидела дома, а потом устроилась в школу преподавателем труда. Но зарплата была мизерной. И когда Надежда узнала из газет, что в педагогический институт Мичуринска специалистов сельского хозяйства принимают на третий курс заочного отделения, она твёрдо решила: будет учиться!
Четыре года учёбы дались ей нелегко, она ездила на сессию с младшим сыном; уходя на занятия, оставляла Петьку с хозяйкой, конечно, за плату, но какой-то внутренний огонь наполнял её удалью и неукротимой страстью, и она окончила институт с красным дипломом. Правда, при этом смеялась:
– Лучше бы с красным лицом и синим дипломом, чем с красными корочками, но фиолетовой рожей.
Сегодня был её день, венец мытарству, переживаниям!
Несколько танцев Михаил Петрович танцевал с женой, и она казалась ему гордой и высокой, чем-то напоминающей морскую чайку в этом тёмно-белом платье, с любопытно-чёрными точечками глаз. Но через некоторое время снова подошла Нина, и Михаил Петрович теперь уже сам, словно почувствовавший расслабленность, легко танцевал с ней. Он не помнит сейчас, о чём они говорили, наверное, о каких-то банальностях, сентиментальной чепухе, если память перемолола это без остатка. И сама Нина выветрилась из памяти, и вот сейчас он с трудом узнал её:
– А я думала, – сказала сейчас Нина, – вы меня и не узнаете.
Альберт Александрович резко вскочил со скамейки, попытался схохмить:
– А он у нас такой, Михаил Петрович – красивых женщин в упор не видит…
Но Нина как-то бесцветно, невидящим взглядом посмотрела на журналиста и спросила:
– Как Надежда?
Бескровным стало лицо Коробейникова, это он почувствовал сразу, как отхлынула кровь, провалилась куда-то вниз, и Нина, наверное, поняла его состояние, не торопила с ответом, дала возможность дохнуть свежим воздухом, унять сердечный перестук. Коробейников провёл вялой рукой по лицу, вроде ощупал себя, сказал глухо:
– Нету Надежды.
– Несчастье, да?
– Рак заточил…
Тягостная пауза повисла в мире, даже в вершинах сосен затих ветер, и Нина заговорила с жалостной интонацией:
– А как она радовалась, когда институт закончила! Кажется, на крыльях летела! Эх, жизнь-жестянка, не щадит она нас…
Она подняла голову, и Михаил Петрович заметил: ресницы будто склеились от слёз, на них блестели, как на листьях, капельки светлой росы.
Потом Нина, стыдясь за свой бестактный вопрос, сказала тихо:
– Простите меня, Михаил Петрович. Знала бы – не спросила. По себе сужу – такие беды опустошают.
Она что-то ещё пробормотала – Михаил Петрович не понял что – сейчас его мозг снова выхватил из закоулков памяти Надежду. Но хватило сил глянуть на Нину, и она сказала виноватым тоном:
– Вы заходите ко мне, Михаил Петрович, ладно? Я здесь работаю, врачом-лаборантом. Мой кабинет на третьем этаже, четырнадцатая комната.
И пошла устало, медленно, будто перед этим отмахала вёрст сто, а сейчас никак не разомнёт затёкшие ноги. Михаил Петрович глянул на журналиста, предложил:
– Может быть, ещё погуляем?
Ему вдруг захотелось сейчас двигаться, преодолевая самого себя, идти и идти, взять себя в руки, иначе снова защемит в груди, нудно отзовётся в боку. Альберт Александрович поднялся, с натугой распрямился во весь богатырский рост, усмехнулся.