Светлана Замлелова - Абрамка
Люггер в недоумении посмотрел на неё и часто замигал.
– О чём вы говорите, Аркадий Борисович? – продолжала возмущённо мать.
– Да я ни о чём… – начал, было, Люггер, но мать не дала ему договорить.
– А у меня, между прочим, дочь пианистка, в музыкальном училище, – мать кивнула в мою сторону, но Люггер даже глаз на меня не скосил, – и брат у меня в Новгородском театре играет.
– Вау! – лениво заметил Люггер.
– Да. И племянник у меня в Кувшиново вундеркинд. Двенадцать лет парень. И вообще, вы знаете, у нас у всех в семье очень сильная энергетика. Очень сильная! Моя мама – тоже в Кувшиново – до сих пор ещё! Вот если идут соседи ругаться – ведро с помоями и… сразу окатит! Такая энергетика!.. А Татьяну Петровну я вычислила, – она снова махнула рукой. – Она какие-то открыточки попам рисует. Я её в церкви видела с пачкой.
– Попам? С какой пачкой? – оживился Люггер.
– Я пришла в церковь и всё видела. Хотела подойти к Татьяне Петровне, а она меня заметила и спряталась за колонну. А потом – юрк к попам!.. Вот почему у неё денег-то нет!.. Аркадий Борисович!.. – мать наклонилась к самому уху Люггера, а для пущей убедительности положила свою пухлую, с остро отточенными перламутровыми ноготками руку на костлявое его запястье.
Наверняка в тот момент у Люггера закружилась голова или поднялось артериальное давление. А если бы он ещё немного послушал мать, думаю, он упал бы в обморок. Спас его, сам того не подозревая, Иван Петрович.
– Аркадий Борисович, – наклонился он к другому уху Люггера. – Аркадий Борисович, у нас так не принято!
– Простите? – переспросил Люггер, видимо растерявшийся.
– У нас так не принято, – ласково повторил Иван Петрович, – Мария Ефимовна как-никак бабенька ваша. Здесь уж много про неё говорено. А вы – ничего. Нехорошо. И от людей неудобно. Надо бы помянуть бабеньку-то… Все дивятся – вы у нас человек особенный. А? Как вы?
– Я готов, – растеряно отвечал Люггер.
– Так я объявлю? – уточнил Иван Петрович.
– Да, да…
Матери, очевидно, не понравилось, что Иван Петрович вмешался и перебил её. Сделав опять недовольное лицо, она почти незаметно отодвинулась от Люггера.
– Господа, господа! – обратился Иван Петрович к собранию и даже ножом по стакану постучал. – Прошу внимания! Аркадий Борисович Люггер, правнук всеми нами любимой и оплакиваемой ныне Марии Ефимовны, хочет сказать несколько слов. Прошу вас, Аркадий Борисович!
Люггер, по примеру говоривших перед ним, поднялся, взял в левую руку стопку с водкой и повёл свою речь:
– Да, я хочу сказать несколько слов, – неуверенно начал он. Говорил он с лёгким акцентом, впрочем, не коверкая слов, – у меня уже есть впечатления в России, и я бы хотел о них… Ведь я только вчера приехал, и сразу впечатления… Я хочу сказать, что Россия меня немного удивила, – и, как мне показалось, Люггер покосился на мать. – Я родился в Америке, но дома у нас все говорили по-русски. А моя бабушка каждый день смотрит по телевизору русские передачи. Что я знаю или знал о России? Что это страна Ходорковского и Березовского, блинов, икры и водки, – Люггер, усмехнувшись, кивнул на стол, подтверждавший его представление о России. Все слушали с большим интересом. – Ещё Распутин, мафия, матрёшки, блондинки, революция и моя прабабушка, – здесь Люггер обворожительно блеснул зубной костью. – Ещё я знаю, что в России было много умных людей, которые все уехали за границу. Сначала, чтобы заработать денег, а потом все так и остались, чтобы просто нормально, по-человечески жить. И несмотря даже на то, что в России есть и нефть, и алмазы, возвращаться эти люди не собираются. Это не только моё персональное мнение, так думают все люди на Западе. Но сегодня утром это моё мнение… оно сломалось… изменилось. Очень рано я был на кладбище. Я встретил там одну… э-э-э… персону. Это была очень простая женщина. Она стояла рядом с другой могилой. Я спросил, кто здесь у неё, и она рассказала мне свою историю. Это была могила её подруги. Они вместе были в тюрьме… в ГУЛАГе. Её подруга была француженка, она вышла замуж за советского дипломата и уехала в Советский Союз. Ещё в тридцатые годы. Она была пианисткой и выступала в Москве. Но потом её и её мужа арестовали. Пятнадцать лет она провела в тюрьме…
– Вот олух-то, слушай-ка… – шепнула мне мать. – Про чужую бабку взялся рассказывать…
– …Она вырезала клавиши на лавке, – продолжал Люггер, – и пятнадцать лет играла на лавке. Когда она вышла на свободу, мужа её расстреляли. Она была одна до конца дней. Жила в маленькой однокомнатной квартире. Могла уехать во Францию, но не уехала. Она говорила, что в тюрьме нашла что-то важное, что во Франции не смогла бы найти. И, признаться, я позавидовал, мне тоже захотелось найти это важное…
Люггер остановился перевести дух. Говорил он довольно медленно, оттого выходило весомо и убедительно. В зале было тихо – слушали внимательно и даже с удовольствием. Некоторые то и дело кивали, точно соглашаясь или подбадривая Люггера. Русский человек либо обожает послушать про свою так называемую духовность и русскую душу, либо терпеть этого не может. Лично я отношусь ко второй категории, потому что меня просто бесят эти разговоры. Скажу больше, мне даже нравится говорить и думать в противном смысле.
История про пианистку-француженку была хорошо всем знакома. Кажется, эта француженка поселилась в нашем городе в конце пятидесятых. Мы с матерью как-то были на её концерте во Дворце Культуры. Помню, я обратила внимание, что первый ряд был занят исключительно старухами. Старухи казались ветхими и потёртыми, но держались сурово, а музыку слушали с таким достоинством и серьёзным вниманием, как будто все до одной выросли на Рахманинове и не мыслили себя без его музыки. Мне показалось это смешным, и я спросила у матери:
– Это что? Культпоход дома престарелых?
Но мать одёрнула меня, объяснив, что старухи – подруги и сокамерницы нашей пианистки и что приезжают они на каждое её выступление.
Эта дружба, заквашенная на общих страданиях, произвела на меня впечатление. Я оставила смеяться. Помню, мне вдруг пришло в голову, что попала я не просто на концерт, где артисты развлекают праздных и скучающих зрителей. Перед нами развёртывалось нечто огромное, хотя и невидимое обычному глазу. И всё, что нам оставалось – молча, с замиранием и завистью внимать происходящему.
Несколько лет назад француженка умерла. Наверное, Люггер встретил на кладбище одну из тех её подруг, что я видела тогда во Дворце Культуры. Кто знает, быть может и впечатления его были схожими с моими…
Люггер собрался продолжить свою речь. Он оглядел всех – что-то грустное промелькнуло в его взгляде, – набрал воздуха в лёгкие, но в эту самую минуту среди всеобщей тишины по залу разнёсся тихий, но совершенно отчётливый стон. В следующую секунду дверь медленно, как от лёгкого прикосновения растворилась, и в зал, шаркая по-стариковски ногами, вошёл Абрамка.
Завидев его, Люггер замер с выражением такого ужаса на лице, точно увидел не убогого мальчика-дурачка, а, по меньшей мере, разверзшиеся врата ада. Абрамка уставился на Люггера своими водянистыми глазками и прохныкал:
– Явился мессия народу Божию! Посетил Господь чад своих в изгнании!
Люггер вздрогнул, так что водка выплеснулась на стол, и тяжело опустился на скамью. Абрамка повернулся и, шаркая ногами, скрылся за дверью.
VI
Абрамка – это мальчик-дурачок из интерната. Откуда он и кто его родители, я не знаю. Худосочный и золотушный, с белёсыми, водянистыми глазками, с жиденькими, бесцветными волосками – несколько лет назад он стал известен у нас каждому. Без штанов и босой, в длинной ночной рубахе появился он однажды в городе и огласил его стогны непонятными словами:
– Оставил Господь чад своих в рассеянии!.. Взывает к Богу народ его!.. Народился пророк Израилю!..
Ночью и днём, по улицам и площадям бродил он, словно тень, и стонал, пока не задержали его и не выяснили личность.
Нетрудно вообразить, какое впечатление произвела эта фигура на горожан. Видевшие его впервые, останавливались в оцепенении прямо посреди улицы. Мало-помалу собиралась толпа и ходила за ним по всему городу. Слова, да и самый вид его внушали почти мистический ужас. В белой, с полинявшими цветками рубахе походил он на юродивого в рубище. А слова звучали грозным пророчеством. Кто научил его? Где он мог слышать об Израиле и народе Божьем?
Выяснилось, что зовут его Вася Нагой, а от роду ему 11 лет. Его отправили обратно в детский дом, и, спустя какое-то время, в городе о нём позабыли.
Но он напомнил о себе, появившись опять на улицах всё в той же рубахе и с похожими словами на устах. Тогда-то, заметив его, кто-то крикнул:
– Гляньте, Абрамка!..
С тех пор прозвище пристало к нему.
Его снова отправили в приют, но, вскоре он опять бродил по улицам и стенал:
– Оставил Господь чад своих в рассеянии…