Филипп Берман - Регистратор
Надо было брать гроб, подставлять плечи; взяли, отнесли, нести недалеко, рядом с воротами, поставили гроб на специальный стол из досок, отошли — пауза, словно выдох после носки гроба, разошлись все в стороны, ждать чьей-то команды: широкоплечий низкий старик с седой бородой, с ясными голубыми глазами, улыбался и читал молитвы, похаживал приветливый между всеми, ясно-чистый-блаженный, ходил маленьким шажком, покачиваясь и улыбаясь ясными глазами и светлокожим лицом, приближая всех к высшему пониманию бытия, и слышалось только два исходящих, через почти канонические интервалы, только два слова: о-мейн, о-мейн, и оттого, как он вел протяжно эти два слова, как уходил ими ввысь и мгновенно кратко и безжизненно обрывал и снова светло шептал свои молитвы, оттого, как вдохновенно светился внутренним своим светом, как шептал, шагая и покачиваясь внутреннему древнему своему такту, чувствовалось, как вслед за умершей душой, за умершей, возносившейся ввысь, душой, которой он помогал силой своего возрождающегося вместе с молитвой духа, вслед за возносившейся в синь неба душой, все остальные души стремились следом, они приподнимались, подтягивались ввысь, томясь невозможностью взлета, земным притяжением тела и впервые, что потом забудется навсегда, до следующей молитвы, впервые, раздумывая о новом своем будущем состоянии и рвущейся вверх силе; — кладбище отделялось железобетонной стеной из плит — отстранение от громоподобного цветения жизни, на кладбище яркая зелень буйствовала, свежая земля — буграми с боков, а посредине могильная щель; вокруг стоящих группок толклось несколько нищих — отходили — подходили, протягивали руки, будто голуби слетались-разлетались на брошенный хлеб налету уносили с собой; блаженный приговаривал: уходите, уходите, уходите! вы еще свое получите! уходите! могильщики были рядом, загорелые, развалистого могучего вида, один из них сидел, счищая с лопаты глину, другой стоял, облокотившись спиной на кривую березу — росла в стороне от могилы, березы светились от солнца белым сиянием — руки сложил на груди, смотрел на похороны; могильщики рассчитывали получить с этой могилы полтинник сверху, по пятнадцать-двадцать рублей на каждого; седобородый подошел упругий, радостный, вместе со всеми, возвышенно-танцующим шажком — вы еще свое получите.
Когда подошли с гробом, велели положить, отстранили всех, немного постояли, все самые близкие стояли рядом беззвучно, потом взяли крышку, быстро застучали молотками, заколотили наглухо, удары молотков схлестывались между собой среди берез.
Сделали! Все в сторону. Заводи. Отпускай, Иван! Сдавай послабше — меня утянешь с ним! Сделали! Аминь! О-мейн! Теперь молитесь. Засыпай. Все будет в порядке, холмик обязательно сделаем. На него венки ложите, цветы. Быстро лопатами засыпать. Гроба не видно, земля осыпается. Быстрей! Теперь только холмик — и порядок! Все сделали. Аминь. Ложите цветы. Пусть земля ему будет пухом. Где венки? Укладывай бока, три венка с одной стороны, три с другой, Ложите цветы.
Березы светились белым сиянием, среди берез остались мать, Митя и Надя.
После кладбища должны были состояться поминки, и сквозь слезы, вытирая их рукой, Соня приглашала всех прийти к ним. Но еще до этого, все разбрелись по кладбищу, хотя бы постоять возле здесь же похороненных близких. Тимофеич, приятель отца, шмыгал носом, из красных глаз его текли слезы, и он все повторял: вот так, Митя, вот так, и все был где-то рядом с Митей, с Тимофеичем Илья все отводил душу, все вспоминали отчего и как могло такое получиться, что советская власть так скрутила людей, что ни продохнуть, ни вздохнуть, ни выдохнуть нельзя, и когда они уже выпивали не первую рюмку, Тимофеич, который все только обещался рассказать про свою жизнь, а так все крякал и приговаривал: запри дух, ни продохнуть, ни выдохнуть, тут начинал уже рассказывать про свою жизнь в лагерях, такое, отчего у Ильи, который живой лежал в могиле, а потом был в противотанковом батальоне и в заградотряде, был ранен, случайно был подобран и остался жив, текли из глаз слезы. И сейчас Тимофеич был рядом с Митей и все говорил ему, что теперь главный мужчина в семье он, Митя, что сестра отрезанный ломоть, у нее муж Александр, и хоть у него, Мити, тоже была раньше и есть сейчас семья, но он другое дело, он сын, и жизнь матери теперь только на нем. Памятники были поставлены густо, отовсюду глядели лица, лица, мужчины, женщины, дети, в костюмах, галстуках, серьезные, сосредоточенные.
Подошла Вера, дочка Мойтека, она ходила на могилу к отцу, высокая статная и рыжеволосая, после смерти Сталина они вернулись из ссылки, прижалась к Мите, обняла его, вот я тебя почти не знаю, но ты мне родной человек, Митя, теперь мы с тобой сравнялись, горько говорила она, мы не видим друг друга, но я чувствую к тебе такое тепло, вот здесь, вот здесь, шептала она, целуя его, не стесняясь ни своих слез, ни теплого, неожиданного чувства.
Когда забирали отца, Вере было шесть месяцев, отец работал в аппарате министерства тракторного машиностроения, министром тогда был Дыбец, который тоже был арестован и исчез, но сначала забрали начальника Мойтека, Владимира Соловья, тоже еврея, бывшего тогда заместителем Дыбца, высокого энергичного человека с чистыми глазами. Мойтека, как и Соловья взяли на работе, и в тот же день пришли с обыском к Оле. Обыск проводил лейтенант Иванов, Оля держала Веру на руках и Иванов даже был галантен, предлагал Оле стул, но она не могла сидеть, ходила по комнате вместе с Верой, которая проснулась от стука в дверь, но не плакала, потому что думала, что было утро. На полу стояли развороченные чемоданы, Иванов ходил следом за Олей, уговаривая успокоиться; наконец, когда она вышла на кухню, он пошел следом и, раздвинув руки, преградил ей дорогу в коридоре. Дайте мне вашего ребенка, сказал Иванов, нет-нет, говорила Оля, если вы хотите нас расстрелять, то только нас вместе, только вместе, уходите, не стоите здесь, только нас вместе, ну что вы, сказал Иванов, вы, евреи, очень нервные люди, мы ничего не сделаем с вашим ребенком, успокойтесь, пожалуйста, вы же видите, что я интеллигентный человек, да, сказала Оля, вы очень интеллигентные люди, очень, за что вы арестовали мужа? почему вы забираете всех по ночам, кто вы такие, что вы делаете с людьми? что вы делаете со всеми, господи, откуда вы? какая мать вас родила, господи? почему вы нас мучаете? Нам нужно вас обыскать, сказал Иванов сухо, и, пожалуйста, не устраивайте еврейских истерик. Тетя Оля положила Веру в коляску, дала ей тряпочного зайца, всю взрывчатку я уже положила под мавзолей, сказала она, интересно, кто же из вас это будет делать? Вы? Иванов позвонил на Лубянку, попросил прислать Пантюхину для обыска женщины, вышла маленькая неувязочка, присылать никого не обещали, все люди были по объектам, обычно всех обыскивали люди Иванова, либо он сам, евреи же всегда выпендривались, Иванов взял телефон и ушел на кухню, волоча по паркету черный шнур, который тянул за собой разбросанные по полу вещи, Оля, сложив руки на коленях, сидела на стуле рядом с Верой, теперь совершенно беззвучно, беззвучно покачиваясь, будто молясь, но никаких молитв она не знала, в это время хорошо одетые люди с Лубянки, скользили из комнаты в комнату, вытаскивали книги, письма, тетради, вытряхивали листки, один из них сидел в столовой и каллиграфическим старательным почерком медленно записывал все, что приносилось, когда принесли записную книжку Мойтека, он записал: первая страница начинается со слов: «Алтухова Сарра Григорьевна», он обмакнул ручку в чернильницу с фиолетовыми чернилами, собираясь писать дальше, но пока ничего нового никто не приносил, Вера сидела тихо в кроватке и играла с тряпочным зайцем, а тетя Оля сидела, покачиваясь на стуле и беззвучно что-то шептала. Простите, сказал писчик, сняв сначала каплю с пера и положив ручку на отдельный лист бумаги, чтобы ничего не испачкать. Ольга очнулась, она смотрела на писчика, что вы от меня хотите? спросила она. Здесь написано: «Алтухова», сказал писчик, что это такое? кто это писал? Кто такая Алтухова? анархистка? почему ваш муж написал это? Он в упор смотрел на Олю, он обмакнул перо в чернильницу и на отдельном листке каллиграфическим своим почерком записал: «Алтухова Сарра Григорьевна, по-видимому, связная арестованного гражданина Мойтека Абрамовича Гольденберга». На этот обыск писчик Антошкин шел с каким-то восторженным чувством, перед обыском их всех инструктировали, им было объявлено, что Мойтек Абрамович Гольденберг был агентом английской разведки, долгое время работал за границей, имеет обширную агентуру в Европе, поэтому как только Антошкин переступил порог, он проникся особым чувством собственной значимости и восторга, это он, Антошкин Сергей Михайлович, в прошлом малоквалифицированный рабочий с путиловского завода призван был теперь исполнять важную государственную работу, он тайком поглядывал на жену врага народа Мойтека Абрамовича Гольденберга, на его маленькую дочку, ничего, сказал Антошкин вслух, отвечая своим собственным мыслям, партия вас перевоспитает. А вы ее лично знали, спросил Антошкин. Да, ответила тетя Оля, она была с нами постоянно, когда мы были в Германии, и когда мы жили в Париже и в Лондоне. Вошел в комнату Иванов, ну вот, сказал он вежливо, через полчаса будет Пантюхина, она вас и обыщет, это вас устраивает? Да, это меня устраивает, ответила тетя Оля, теперь в глазах ее был живой блеск, даже странное для обыска веселье. Вас, евреев, не поймешь, сказал Иванов, не думайте, что я антисемит, со мной работают некоторые ваши соплеменники, они достойные советские коммунисты, но и у них это то же есть, вот вы только что готовы были умереть, бросались на меня, забыв обо всем, вели себя дерзко, несдержанно, вызывающе, Антошкин тоже порывался что-то вставить, но Иванов отмахнулся, обождите, Антошкин, а вот теперь вы изменились, у вас в глазах блеск, будто вы собрались на свидание с любимым человеком, даже некоторое веселье, а ведь вы должны понимать, что вас ждет как жену врага народа, в вашем положении, я уж не знаю, что вам и советовать, у вас маленькая дочка, вам нужно вести себя иначе, а вы веселитесь, играете глазами. Я вас презираю, сказала тетя Оля, кто вы такие? откуда вы взялись, откуда взялась ваша порода людей? Мы ведь тоже образованы, не слыша ее, говорил Иванов, мы читали книги, мы любим музыку, я, например, рисую, играю в теннис, говорю по-английски, не думайте, что только вы все это можете, я знаю, что вы в своих семьях любите детей, у евреев это пунктик, ваши дети не валяются в грязи, они растут отдельно, но у вас нет здравого смысла, a у нас есть, вы идете на огонь и сгораете, продолжая молиться своему богу, которого нет, хотя знаете, что через минуту вас не будет, но вам как будто это все равно, вас как будто не заботит ваша собственная жизнь, вы хотите быть особыми, у меня есть один старик, который все утверждает, он тоже из ваших, что разговаривает с богом, на нем уже кости остались, да кожа, а он все упирается, хитрит, изворачивается, притворяется святым, а вот сейчас вы ведь даже стали красивы, представьте себе, я бы мог бы даже в вас влюбиться, такая у вас сатанинская сущность, согласитесь, что в этом что-то есть. Вы мерзавец, сказала Оля, я вас презираю. Вошла Пантюхина, плотно сбитая, в военной форме, блондинка, ну, что, Иванов, сами никак не справитесь? а все называют вас мужчиной. Не подходите ко мне, сказала Оля, не подходите, она почувствовала тошноту, накатила слабость, и она без чувств сползла со стула на пол, теперь она лежала среди разбросанных вещей на полу; с ними, с интеллигентами, всегда так, сказала Пантюхина, чуть что обморок, она достала нашатырный спирт, деловито между тем ощупывая Олю и оголив ее грудь. Оля очнулась, Иванов поднял ее и посадил на стул, руки у нее дрожали и ей дали подписать протокол. Иванов вновь позвонил на Лубянку: что делать с женой вредителя, у нее дочка еще до шести месяцев, может, пока не брать? да, оставьте, сказали с другой стороны, никуда она пока не денется, пусть дочка подрастет; вот видите, сказал Оле Иванов, уходя, мы тоже гуманисты. Однако, через три месяца Олю вызвал все тот же следователь Иванов, повестка лежала в почтовом ящике, вместе с газетой «Правда», сначала она ее не заметила, она взяла газету, в надежде узнать, может быть, что-нибудь изменилось. На первой странице был портрет Сталина с ребенком на руках. Веру она отвезла к Соне, Илья вместе с Надей, сестрой Мити и Митей, ходили в зоопарк, на Красную Пресню, и он держал Веру на руках, показывая ей зверей, а Митя с Надей, держась за руки, шли рядом. Из газеты выпал листок бумаги, кто-то открыл в это время парадное, листок подхватил поток воздуха, и только побежав за ним, пока он неровно вихлял, плавал в воздухе, она поймала его на газоне, между двумя домами, где запрещалось даже ходить; соседи недружелюбно, с подозрением смотрели, как она бежала за листком по газону, все в доме уже знали об аресте мужа и почти никто не здоровался с ними, когда же она проходила мимо лавочки, где сидела дворничиха Степанида Даниловна, та даже приподнялась, стараясь заглянуть, что было в этой бумажке, потому что могло быть по-разному: либо пан, либо пропал. Но Оля даже не прочитала ее, только развернула и быстро вошла в подъезд, все три месяца она писала, ходатайствовала о свидании с Мойтеком, но ответ не приходил, пока доехала до четвертого этажа, сердце совсем опустилось в предчувствии еще более тяжелого, чем то, что уже произошло с ними. В бумажке писалось, что Олю вызывали к следователю Иванову. Иванов попросил ее написать заявление с просьбой об освобождении ее мужа, Мойтека Абрамовича Гольденберга, которое и явилось основанием для высылки Оли с дочкой Верой. Она пыталась оставить Веру с Соней, но они были высланы в Воркуту вместе, Оля и девятимесячная Вера.