Валерий Алексеев - Стеклянный крест
Тут только мне пришло в голову: а может быть, Катя и не подозревает, что сидит передо мною в чем мать родила. Держалась она как старшеклассница в гимназическом платье с черным фартучком, какие носили четверть века назад. Это я ее видел такою, какой чаще всего представлял. А она, должно быть, воображала себе, что на ней муаровое вечернее платье и скромное бриллиантовое колье.
– Или скажете, что неженаты? – не дождавшись ответа, спросила Катя.
– Нет, не скажу.
Как я и предполагал, Катя плохо понимала шутки. Она нахмурилась, потом коротко, принужденно засмеялась, потом, вскинув руки, забросила их за голову, подмышки у нее были дико мохнаты.
– Только, пожалуйста, не надо воображать, что между нами что-то было, – сказала она. – Минутные глупости, детский сад. А то, я смотрю, вы уже возомнили. Совсем я другого человека жду, очень дорогого мне человека.
– А он сюда придет? – спросил я, чтобы поддержать разговор.
– Придет, – с фальшиво беспечной интонацией, как любящая мать про шалопая-сына, сказала Катя. – Куда ему деваться.
– Да ну, – подзадорил я, – забыл тебя, наверно.
– Прямо, забыл, – оскорбилась Катя. – Вас самого забыли. Я ему такое сделала, что век помнить будет.
– Какое "такое"?
– А такое "такое".
И, помолчав, Катя быстро и механически, как затверженную ложь, проговорила:
– Пришла к нему в гости – и выбросилась из окна. Разделась догола и сиганула.
– А догола зачем? – с запинкой спросил я.
– А чтоб запомнил меня хорошенько, – с достоинством объяснила Катя. – Чтоб разглядел меня со всеми моими причинами. "Посмотрел? – говорю. – Теперь улетаю". И – с десятого этажа.
– Ну, и?..
– Ну, и насмерть, ни единой косточки целой.
– Врешь.
– Не вру. Я их всех обхитрила. Я в воздухе умерла, от разрыва сердца, и ничего мне не было больно. Пока до асфальта долетела – насмеялась до слез. "Накройте, – кричит, – накройте ее поскорее!" А я лежу себе, улыбаюсь.
Картина мне представилась впечатляющая.
– А что, – спросил я, чтобы переменить разговор, – много здесь народу?
– Ха-ха, много, – рассмеялась Катя. – Постоянных пациентов- штук двадцать пять, а ходячих вообще раз-два и обчелся.
– Что значит "ходячих"? Выходит, есть и лежачие?
– Сколько угодно, – ответила Катя и, словно иллюстрируя свой ответ, прилегла на койку в позе классической махи, подперев голову рукой, при этом жиденькие груди ее, едва не булькая, перетекли в другое положение, словно капли воды по плоскому стеклу.
– А ты ходячая, – сказал я.
– А я ходячая, – подтвердила Катя. – Даже на процедуры хожу.
– А кто их тебе назначил?
– Ну, конечно, назначил, – презрительно фыркнула Катя. – Скажете тоже. Главный врач, обход, няня с уткой. Может, вам еще регистратура нужна? Часы посещений? Жена молодая холодных мандаринчиков вам принесет.
– Далась тебе моя молодая жена, – с досадой сказал я. – Ты говорила о процедурах.
– Только не притворяйтесь, что вам интересно, – ответила Катя. – Ну, серные ванны. Сама я себе назначила, самообслуживание тут. Вот и хожу. Горячие очень. Сначала больно было и к запаху трудно привыкнуть, а теперь ничего. Даже приятно.
– От чего ж ты себя лечишь?
– От того, – сказала Катя, и по лицу ее судорогой проскользнуло нечто похожее на игривую гримаску. – Сами знаете, от чего.
Передо мной была опасная сумасшедшая, и дистанция между нами угрожающе сократилась. Я имею в виду другую дистанцию, не-физическую, но и физической, я это чувствовал, приближалась пора.
– Ладно, – сказал я и встал. – Спасибо тебе, Катерина Сергеевна, за душевный разговор, я к себе.
Катя медленно приподнялась на постели, лицо ее застыло, как у слепой.
– Как это "к себе"? – недоверчиво поворотив голову, точно прислушиваясь, спросила она. – Куда это "к себе"?
– Осмотреться хочу, – ответил я, – разобраться, что и где.
Я подошел к двери, но тут позади меня зашуршало, я не выдержал – и, как жена Лота, обернулся. Страшная в своей наготе. Катя, раскинув руки, приближалась ко мне. Глаза ее были прищурены, острые зубки оскалились.
– Ишь вы какой! – громким шепотом сказала она. – Я зачем вас ждала столько лет? Я зачем вас звала? Я зачем наряжалась?
И, отпихнув бедром стул, она метнулась ко мне. Спасаться бегством от женщины я счел для себя унизительным – и, шагнув Кате навстречу, схватил ее за локти.
– Успокойся, – сказал я, хорошенько ее встряхнув – так, что зубы ее лязгнули, а голова мотнулась и стукнулась о мою.
Сразу обмякнув, Катя опустила руки и привалилась ко мне всем своим длинным нескладным телом. Она была выше меня, ее выпирающие, как дверные ручки, ключицы оказались возле моих губ. Я погладил ее по тощей спине, она была шершавая, как наждак. От Кати пахло остро, но не женщиной, нет, от нее пахло чем-то техническим, то ли коксом, то ли железной окалиной. Обеими руками она обхватила меня за плечи и, сделав шаг назад, к постели, потянула меня за собой.
– Ну, что ты, куда ты, – бормотал я, уткнувшись в ее плоскую, как стиральная доска, грудь. – Ты ждешь дорогого своего человека, ну и жди себе, будем друзьями. Я же просто несчастный старый урод.
– Ничего, ничего, – громко шептала Катя где-то выше моей головы, продолжая отступать, – я тоже уродка, до которой противно дотронуться, вот и будем мы мстить. Здесь все мстят.
Так, тесно прижавшись друг к другу, словно танцуя без музыки, мы шаг за шагом допятились до ее девической койки. Катя стала медленно падать навзничь, как со своего десятого этажа, увлекая меня за собою. Выгнула спину на лету, высоко подняла согнутые в коленях ноги. Я понял, что гибну – теперь уж действительно навек, тону, погрязаю в бездонной трясине чужой ненависти. Мне довольно было своей.
Дождавшись, когда руки ее ослабели и разомкнулись, я вырвался и, постыдно петляя, побежал к дверям. А за моей спиной слышались рыдания и проклятия:
– Сколько ж можно ждать, сколько ж можно!
5.
Захлопнув Катину дверь, я кинулся было к своей комнате, но вовремя остановился: если маньячка побежит за мной следом, я окажусь в западне, и уйти из ее объятий мне уже не удастся. Поэтому я на секунду замер, прислушиваясь, затем на цыпочках пробежал по коридору несколько метров и, вступив в одну из глубоких ниш, затаился. Все было тихо, преследовать меня Катя не хотела или не могла, и я понемногу стал успокаиваться. Колени у меня тряслись, сердце колотилось, щеки, ободранные жесткой Катиной шкуркой, горели, как после бритья ржавым лезвием, глаза слезились от едкого запаха, которым, мне казалось, теперь пропитана вся моя одежда.
Во дела, сказал я себе, кругом одни маньяки, старичок тоже здорово того, надо срочно отпустить бороду. Как это декламировал Гарик? "Невысок процент маньяков, он примерно одинаков на любом краю Земли, ай-люли, се тре жоли". Стишки, разумеется, не его, хотя он и выдавал их за свои, он вообще большой охотник до чужого. И идейка насчет взбесившегося вакуума – тоже краденая, вот почему "Протуберанец ты мой" его обозлило: это был экспромт, а не домашняя заготовка, даже на ответ "От протуберанца слышу" его не хватило. Гарик часто называл меня маньяком, не стесняясь присутствия Анюты, наоборот: специально при ней. В данном случае он оказался прав. Если человеку бластится, что его окружают одни душевнобольные, значит, что? Значит, сам он как раз и есть душевнобольной.
Да, но кто ж меня упек в такой классный дурдом? Я хоть и кандидат наук, но таких льгот не имею. Мрамор, бронза, отдельные палаты, процедуры по выбору, чистота и комфорт. У Анюты тоже нет связей, откуда у нее? Провинциальная девчонка из города Лихова, дочка отставного учителя истории, который, кстати, тоже здесь. Только Гарик причастен к закрытому распределению благ, он и пробил через свое АХУ, нет сомнений.
Какой же диагноз мне могли припаять? Да мало ли, выбор широкий. Всякий человек в глубине души своей – душевнобольной, у кого душа не болит – тот как раз и есть выродок, отклоненец, способный на всё хладнокровный садист. Мне подходит, допустим, кататонический ступор, истерический сон, последняя стадия бегства от действительности. Тогда я не просто в дурдоме, господа, поднимайте планку выше: сам дурдом мне бластится, прелесть какая. Нет сизого мрамора, есть обшарпанные грязно-желтые стены, нет соседки Екатерины Сергеевны, то есть, извиняюсь, соседка есть, но не юная медсестричка, а безумная старуха восьмидесяти двух лет, мне просто померещилось, что эта Катя. Мне так захотелось. Да, но позвольте: хорошо. Катя, неутоленная эротическая греза молодых лет, согласен, но старика-то за что? Ивана Даниловича – на каких основаниях впутали его в это грязное дело? Три года и три месяца я о нем не вспоминал, что он жив, что не жив – все мне было едино, я забыл даже, как он выглядит, однако же вспомнил, зачем? Впрочем, мне-то какая печаль, вспомнил и вспомнил, пусть над этим ломают голову психоаналитики, если они имеются в этом АХУ. Ненавижу и боюсь психиатров, они сами все тронутые, инфицированные шизофренией, у них у всех сумасшедший взгляд, под таким взглядом теряешь самообладание и начинаешь вести себя, как сексуальный маньяк, кровавый убийца, клептоман – в зависимости от того, какую манию тебе подобрали. Такому, как я, из дурдома нет выхода. И Анюте ли с Гариком об этом не знать! То-то факаются они сейчас, как одержимые, то-то хвалят друг друга за то, что так славно обтяпали свои общие делишки насчет любвишки. А я, дурак, поверил, что Гарик уезжает в Германию, да кому он нужен в Германии, протуберанец?