Леонид Бородин - Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова
Тяжкий был год сорок первый, радио хоть не слушай. Одна радость — на карту взглянуть. Глянул и понял: как Гитлер ни прет, до Сибири ему ни в жись не допереть, а тут-то как раз, в Сибири, самая силушка и сготавливается против него, дело только за временем. Да вот еще чтоб япошки за спиной не шуршали. Но, знать, им не до шуршания. Как в песне пелось-то? «Без гордого „банзая“, оружие бросая, два раза приходилось вам бежать, а в третий, обещаем, мы так вас разбанзаем, что будете не бегать, а лежать!»
Нет, японцев не боялись, но пушки против самолетов позатаскивали на вершины прибайкальских гор, и иногда эти пушки грохотали, подобно грому, но все знали — ученья.
Странно жилось. С одной стороны, война, а с другой — каждую пятницу после кино танцы. Из школьников только семиклассникам разрешалось оставаться на танцы, но в одиннадцать все уже должны были быть по постелям в интернате. Танцы под патефон. А в перерывах игры — и это самое интересное. Например, «А мы просо сеяли» — любимая игра. Два раза было, когда на запрос: «А нам надо девицу, девицу! Ой, дид ладо, девицу, девицу!» — девицей оказывалась Лиза, и, перейдя в мужской строй, оказывалась рядом со старшиной, который в этой игре участвовал всегда, и руки его при этом на Лизиных плечах, а своими она еле-еле дотягивалась до его тогда еще беспогонных плеч. За все время только дважды такое совпало и запомнилось, как два счастья. На всю жизнь запомнилось. А вот игру «Третий лишний» Лиза не любила, отстаивалась у стенки. Получить от старшины ремнем по попке, хотя бил он мягче других парней, этого она никак не могла позволить, в то время как другие девчонки подставлялись сами и, получив удар, визжали радостно и зыркали на старшину благодарно и озорно.
С отчима тем временем сняли «бронь» и забрали на войну. Место отчима на путевом обходе заняли тетка Глаша и старшая дочка Любочка, семилетку так и не окончившая. А Лиза окончила с отличием и, навсегда расставшись со своей первой любовью, уехала в Слюдянку и устроилась на слюдфабрику учетчицей — очень важная должность, без образования на нее ни за что не попасть.
Знать, от разнесчастной своей любви загуляла с парнем, взрывником на карьере. Ростом еще повыше старшины да здоровяк — когда обнимала, руки на спине еле сходились. Догулялась, как тогда говорили, «бурундучка сымала». Про аборты в те времена и слыхом не слыхивали. Мало, что недозволенное, но еще и позорное дело — даже в ум не могло прийти. Поженились. А через месяц повестка. Последнее письмецо, карандашом начерканное, получила летом сорок третьего. Потом ни писем, ни извещений. Только в сорок четвертом бумажка: пропал без вести. К тому времени уже отгоревала. Не ждала. У других, может, и по-другому, но в ее, Лизаветиной, жизни если кто пропадал, потом уже не возвращался.
В партию предложили. Потом в партком фабрики. Люди уважали, в справедливицах числилась, оттого партийному начальству много лишних хлопот прибавлялось. Начали перебрасывать с одного места на другое, иногда с повышением, иногда с понижением, но всегда по учащемуся комсомолу — открылись у нее способности по общению с молодежью, может, потому, что сама себя молодежью чувствовать не переставала, хотя сынишка рос и рос и времени себе требовал с каждым годом больше. А думать-то надо было о повышении образования. Семилетка теперь уже как коряга поперек. Пошла в вечернюю школу, работы не оставляя и такого совмещения не стыдясь. Война кончилась, с японцами разделались по-быстрому, новая жизнь начиналась, и Лиза к этой новой жизни готовилась всерьез, в институт нацелилась, но бес попутал. Завела роман с женатым директором той самой «вечерки», где училась. Окончить дали. А потом обоим по строгачу в учетную карточку. Его, бедолагу, перекинули куда-то в Бурятию, на крохотную станцию, где одна начальная «малокомплектка», а с ней, главной виновницей, долго не знали, что поделать. Сама прослышала, что на ее родной станции председатель сельсовета все дела запустил, дни и ночи в тайге пропадая, браконьерничая без огляду и всем прочим потакая в сем грехе. Как узнала, намекнула партийному начальству. Начальство — фронтовик-инвалид, Лизавету любивший по-хорошему, даже руку крепко жал на прощание, успехов напожелал, помощь пообещал, если что…
После «довыборов» по звонку районного партийного начальства в назначенный день и час местные сельсоветчики, то есть депутаты, все собрались в здании сельсовета, что на самом берегу Байкала, на каменной дамбе в ста шагах от бани, тут как раз на «мотане» Лизавета подъехала, станционный парторг, инженер связи (его Лизавета еще со школьных времен помнила, да фамилию позабыла), представил райкомовскую выдвиженку, все быстро проголосовали и поспешили кто куда по рабочим местам, время-то утреннее было. А Лизавета принимала дела у обескураженного и совсем стушевавшегося бывшего, который, вполне смирившись с судьбой, не мог, однако, пережить позора передачи дел соплячке-девчонке и выслушивать при том всякие расспросы: где, мол, протокол такой-то и такой-то? и почему постановление не подписано? а учет разве по форме?
Лизавета спешила, потому не очень-то считалась с чувствами отставника, понимая так, что пожил мужичок в свое удовольствие, какую-никакую ставку получал за то, чтоб советскую власть изображать, а по факту чисто кулачье хозяйство вокруг себя устроил. В этом убедилась, когда пошла будущую свою жилплощадь смотреть. Площадь стенка в стенку с сельсоветом, только вход с другой стороны дамбы. А кусок берега, что у дамбы, весь в пристройках. Тут тебе и коровник, и свинарник с сеновалом, и погреб — почти подкоп под железнодорожную насыпь с железной дверью и замком в полпуда, и собачища невиданной породы в конуре на длинной цепи, и куры кругом — ступать опасно… В дом зайти отказалась. Ни о чем не спрашивая, сказала, что ровно через неделю въедет в положенное жилье, мужик при том сообщении вконец растерялся, ну да то его заботы. За все время осмотра никто из его домочадцев даже в окошке не нарисовался. Знала, семья большая, но сочувствия не испытывала, потому что за годы насмотрелась на бедность работяг-путейцев, а ведь еще надо иметь в виду, что путейцы — льготники, с колхозниками сравнить если или хотя бы с теми же работягами слюдфабрики, где свою трудовую жизнь начинала. А тут отсиделся здоровый мужик на «броне» всю войну — знать, шибко удобный был для прочих начальников. Нет, не сочувствовала, хотя и неприязни не выказывала.
Вечерней «мотаней» уже по сумеркам вернулась в Слюдянку. В три дня собралась, с кем надо, со всеми попрощалась, долги кое-какие мелкие раздала, в отделении дороги заказала на субботу дрезину, а на оставшиеся два дня, пристроив сына Кольку к соседям, махнула на свой родной километр, где мамка ее приемная, тетка Глафира, жила с одной, при ней оставшейся дочкой Валентиной, перегулявшей в свое время со всеми свободными мужиками на ближайших километрах, но так и не вышедшей замуж.
Когда «мотаня» приткнулась у дома-будки, там уже никого не было. На дверь накинут ржавый висячий замок, так, для порядка, Лизавета помнила, этот замок и в ее время был без ключей. Только накидывался. Чужих людей не бывало, свои, если кто с другого километра по случаю при доме окажется, без нужды в дом не войдет, а если нужда какая, так милости просим — свои ведь.
Пропал на войне чудной Глафирин мужик, пятерых чужих детей пригревший, но так и не заимевший своих. Говорили в народе, что война, дескать, равно забирала — что хороших мужиков, что плохих. Может, оно и так, только равенство это все равно было не в пользу жизни, так что жизненного повреднения на долгие годы не миновать — одних детей недорожденных кто посчитает?..
Переоделась в Валькино тряпье, попила чаю с пряниками слюдянского производства, отыскала рваную телогрейку, кирзухи стоптанные, платок с двойной подшивкой от тунельных сквозняков. Сарай с инструментами едва прикрыт. Обычный набор: метлы, кувалды, шпальные костыли, прокладки, противоугоны — все с запасом. Кинула метлу на плечо, в руке матерчатая сумка с бутылкой водки и закуской, что заранее, еще в Слюдянке приготовила, и пошла в восточную сторону, где был участок Глафириного мужа, а теперь, понятно, ее участок. От Байкала, от байкальского льда холод шел низом, а солнце весеннее уже нагревало скалы, и от скал чуть приметным парком источалось тепло, едва-едва ощутимое, — все знакомо, все родственно до слез, только слезы отчего-то не радостны, совсем не радостны.
Один поезд обогнал, прижав Лизавету к самому краю тропы-бровки, только шаг назад — и полетишь под откос в темные проталины, что уже образовались вдоль береговой кромки. Отвыкла… Перешла на скальную сторону, а тут с другой стороны товарняк с цистернами — теперь прижимайся спиной к бугристому скальному срезу. Все, чужая она здесь. А ведь козявкой была, когда в школу на сорок пятый километр ходила и никаких страхов не имела… Чужая! Разве что Байкал… Глянешь, щурясь, на сверкающую ледяную равнину — и в душе покойнее, потому что, вечный и беспеременный, связует он всякие жизненные разрывы в цепочку, а в цепочке уже каждому звену свой смысл…