Леонид Бородин - Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова
За полчаса до подхода «шестнадцатого» народу на путях напротив нефедовского дома прибавилось. Даже водовоз Михалыч с обледенелыми бочками на скрипучей и тоже обледеневшей телеге сумел втиснуться на подскальную площадку. Приученная к поездам, его косматая и хвостатая кобыла на проносящиеся мимо поезда только косилась равнодушно и лишь от свистков паровозных встряхивала гривой недовольно, словно свистки — ненужное баловство двуногих.
Еще объявился крепко пьяный кузнец Непомилуев, без шапки, на голове снег, а под распахнутым тулупом с оторванными петлями одна грязная майка да грязные галифе без ремня. Широко расставив ноги в стоптанных сапожищах, он долго хмуро смотрел на собравшихся, насмотрелся и закричал:
— Ну че? Ну че вы все тут выставилися? Думаете, вам щас кино покажут про то, как Демьяныча к ногтю? Да так эти дела не делаются! Ту-пы-е! — качал он своей пьяной головой, а потом через пути поплелся к дому Нефедова.
Мы видели, громко стукнул по сенной двери, и двери ему открыл не кто-нибудь, а, ко всеобщему удивлению, японский шпион Свирский. Он что-то долго втолковывал кузнецу, кузнец согласно кивал головой, потом сгреб Свирского в охапку, поцеловал в губы, скинул обратно на крыльцо, покачавшись, спустился до последней ступеньки и устроился на ней демонстративно надолго, а Свирский вернулся в дом. Стоявший с нами и все это видевший Санька Непомилуев сказал с гордостью:
— Мой папка вообще ничего не боится! Падла буду, он старшину никому не отдаст! И шпион этот тоже нашенский мужик. Если бы все на ту сторону перешли, так и вообще…
Но больше никто на ту сторону не переходил, все топтались под скалой и, когда слева на станции прогудел прибывший «шестнадцатый», только головами закрутили взволнованно. Прошло минут десять из пятнадцати, что положено для стоянки, — со стороны станции никого. Потом «шестнадцатый» прогудел, двинулся в нашу сторону, простучал мимо и скрылся за поворотом двадцать первого километра. Начал расходиться народ. Ругаясь на кобылу, отпятился с телегой водовоз Михалыч, и скоро под скалой остались только мы, несколько мальчишек, да Беата с арифметичкой, обе в снегу, как под одной простыней. Санька Непомилуев, главный Беатин враг, вдруг подошел к ним и пробурчал будто сердито:
— Чего тут стоять-то… Застынете… Идите, мой папка отдежурит.
Беата жалостливо закивала головой, отряхая снег с себя и арифметички, у которой нос был совсем красный от мороза.
— Он же там, на крыльце, заснуть может и замерзнуть, ты, Саша, может, шапку ему принес бы…
— Я ему не шапку, я ему еще чекушку принесу, я своего папку знаю, за него не боись.
Пошмыгав носами, училки ушли, а потом и мы разбежались по домам. А другим утром узнали, что ночью на спецдрезине приезжали и забрали старшину и кузнеца Непомилуева. Но кузнец через день вернулся, и почему-то никто ни о чем у него не расспрашивал, будто и так все все знали. И на Саньку, евошного сына, мы тоже только косились, но не приставали: шибко злой был, стукнуть мог.
Неделя прошла, ну, может, чуть более, и, как в болоте, все рассосалось, затянулось и даже не колыхалось, и была в том большая загадка жизни, которую я с переменным успехом отгадывал всю жизнь, набивая шишки и набираясь опыта понимания справедливой неправильности иных человеческих дел.
А про старшину Нефедова… Что ж… По смерти Сталина, в пятьдесят третьем, он вышел по амнистии и, вернувшись к Лизавете, на нашу станцию, однако ж, не вернулся: уехали они с Лизаветой и ее сыном Колькой в город Тайшет. Были, говорят, у них дети и выросли, но о них ничего не знаю. Колька, опять же говорят, выбился в ученые и по сей день при уважении и почете в городе Иркутске, и случись прочитать ему, что я тут понаписал, уличит, поди, меня, что, дескать, насочинял с три короба. но оправдаюсь, потому что, по крайней мере, один короб чистой правды про самое главное — налицо, и первейшее из этой правды — картинка: по Богом разукрашенной поляне, взявшись за руки, идут два прекрасных человека, идут медленно, постепенно удаляясь, но не исчезая вовсе, идут ровно столько, сколько нужно, чтобы в душе моей восстановился тот единственно необходимый порядок, при котором можно продолжать жить, уважать жизнь и желать ее…
1983, 1999 гг.