Николай Фробениус - Другие места
С четырех до шести лет я часто оставался вдвоем с отцом. В то время у мамы болели почки. Мы с ним проводили на даче все выходные и каникулы. Удили рыбу, играли в саду в футбол, смолили лодку или приводили в порядок что-нибудь в доме. У меня был свой ящик с инструментами, я повсюду таскал его с собой. Мои карманы всегда были набиты гвоздями.
Отец научил меня играть в шахматы, и я помню, что во время игры пытался подражать его выражению лица: он молча и сосредоточенно склонялся над доской, скользя по ней взглядом. Потом клал пальцы на голову «слона» и передвигал его на новую клетку.
Надев его резиновые сапоги, я топал по дому, вопя во все горло.
Отец смеялся.
Вообще он редко смеялся. Но в тот раз, когда я топал по гостиной в его резиновых сапогах, он хохотал до слез. Катался от смеха по дивану. В детстве мне нравилось валять перед ним дурака.
Когда мне стукнуло пятнадцать, все изменилось.
Отец часто уезжал из дому, много работал. У меня была школа, друзья, группа. Мы немного отдалились друг от друга (кажется, это так называется), как бывает со многими отцами и сыновьями – они незаметно отдаляются друг от друга…
Он говорил всякие глупости, сердился, на мой взгляд, по пустякам. Я видел, что раздражаю его. Что я раздражитель. Он подавлял в себе раздражение. И мне доставляло особую, нехорошую радость злить его. Знать, что я могу разозлить его, просто не ответив на вопрос. Нерасторопностью. Медлительностью. Опозданием. Существует тысяча способов взбесить отца. Столько мелочей способны довести до белого каления начинающего гипертоника.
Нельзя недооценивать радость, которую испытывают дети, дразня своих родителей.
Какое наслаждение смотреть, как они бесятся по пустякам, и знать, что они подавляют свою ярость, не позволяя себе взорваться. Ибо если они взорвутся, они проиграли. Что может быть приятнее, чем заставить родителей взорваться из-за какого-нибудь пустяка. Стоит им взорваться, как ты начинаешь хохотать. Смеешься им в лицо. Ликуешь, а они со стыдом отводят глаза. Поскольку знают не хуже тебя, что не имеют права злиться. Раздражаться, да, но не злиться. Тем более из-за пустяка. Эта большая победа достигается малой ценой.
На самом же деле это, наверное, всего лишь компенсация за беспомощность, одиночество, смятение и страх. Ведь ты борешься. Каждый Божий день ты переживаешь непонятные экзистенциальные кризисы. Настроение скачет, то повергая тебя в бездну отчаяния, то вознося на вершину головокружительного самоупоения.
Ты – король.
Терзаешься ли ты сомнениями или захлебываешься самоупоением, ты – король. Ибо ничто не может сравниться с силой твоих чувств.
Они же – пигмеи. Все эти остальные. Эти взрослые. Они находятся вовне. Не понимают того, что происходит. И ничего не знают о действительности.
Наконец в один прекрасный день ты сидишь в машине с отцом. Тебе четырнадцать или пятнадцать лет. Ты снимаешь его на видеокамеру. Изучаешь в объектив его лицо. Тебе приятно, ты наслаждаешься чувством силы, чувством неуязвимости.
Он не знает, что именно ты снимаешь. Что хочешь запечатлеть. Вскоре ты замечаешь его недовольство, раздражение.
Но ты твердо держишь камеру. Не отнимаешь ее от глаза. Не отвечаешь на его вопросы.
Наконец он сдается.
Неожиданно.
Больше он ничего не говорит.
Ты сидишь и наблюдаешь за его расстроенным лицом. Он не раздражен, не сердит. Он огорчен твоим детским упрямством, но молчит.
Слишком поздно ты понимаешь, что он оттеснил тебя за боковую линию. Ты проиграл и вынужден опустить камеру, тебе стыдно.
Ты смотришь на камеру, а он говорит без тени злорадства в голосе:
– Добился своего?
Несколько ночей спустя мне приснился сон, который я хорошо помню до сих пор. Краски в нем были какие-то особенно яркие.
Мы шли по лесу, отец и я. Летом. Мы что-то искали. На нас были резиновые сапоги. Я шел впереди, отец – сзади. На мне были большие отцовские сапоги, и я был немного выше его, крупнее. Я бранил его. Мы что-то потеряли, и виноват был он. Ответственность лежала на нем.
По его лицу я видел, что он не понимает, о чем я говорю, но спросить не решается.
Я был сердит. Как можно быть таким растяпой? Мы что-то потеряли. И теперь пытались найти. Нам предстояло искать, пока не найдем.
Я шел впереди. Вдруг у меня за спиной послышался его жалобный крик. Сапог отца застрял в болоте, и он не мог вытащить ногу.
– Что там еще? – проворчал я.
– Я не могу вытащить ногу.
Я отломил еловую ветку:
– Помочь тебе?
Я протянул ему ветку. Когда он хотел за нее ухватиться, я отдернул ветку и начал ею хлестать его. Он закрыл лицо руками. Теперь он плакал.
Я хлестал его веткой, пока его лицо не залила кровь.
Потом пошел дальше.
Мне было наплевать на него. Пусть торчит там в болоте и истекает кровью. Мне наплевать.
Я так стыдился этого сна, что потом долгое время не мог заговорить с отцом, не вспомнив тут же об этом сне. Я избегал отца и почти с ним не разговаривал. Мне было неприятно думать об этом сне, о болоте, о хлещущей ветке и об окровавленном отцовском лице.
Я не знал, почему мне приснился такой сон, но от стыда я почти год общался с отцом лишь с помощью односложных слов и коротких кивков.
4
Теперь я редко навещал маму. Иногда нам становилось не о чем говорить, и я этого не выдерживал. Она сидела на диване и смотрела на меня, и у меня появлялось чувство, будто она чего-то ищет в моем лице и никак не может найти ничего, что напомнило бы ей об отце. Я приходил к ней все реже и оставался недолго.
В марте за одну неделю ко мне вернулась моя прежняя сосредоточенность. Солнечный свет ослеплял. Яркость красок резала глаза. За несколько солнечных дней снег растаял, и между оставшимися кучками грязного снега показался ковер бледной, бессильной травы. Люди в солнцезащитных очках сидели на скамейках и улыбались ясному небу. Собаки катались по траве. Потом задул ветер, весь день лил дождь, и вечером стало холодно. Ночью ударил мороз, и лужи затянулись блестящей корочкой льда. Лужайка в саду покрылась инеем. Я вышел в сад рано утром, накануне я остался ночевать у мамы. Помню, я опустился на колени и прижался лицом к белесой траве. Когда я встал, на траве остался бледно-зеленый отпечаток моего лица. Я понял, что старое кончилось. Я начинал новую жизнь. Я занимался с одним актером. Репетировал роль шестнадцатилетнего парня из пьесы Ларса Нурена. Роль была трудная. Реплики сыпались как попало. Герой переживал смятение чувств. Я собирался поступать в Театральную студию. Ролф Энгебректсен, актер, с которым я занимался, хотел, чтобы я взял другую роль. Но постепенно он поверил, что эта роль мне подходит. Я был убежден, что меня обязательно примут.
Каждый раз по пути на урок я переходил улицу, на которой жил мой учитель, и меня охватывала робкая радость, она разливалась по всему телу до самых кончиков пальцев. Когда он открывал мне дверь и смотрел на меня, я был не в силах сдержать улыбку. Мое настроение передавалось ему. Ролф Энгебректсен был точен и терпелив, но что-то его не устраивало. Думаю, он сам не вполне понимал, в чем дело. Выражение его лица свидетельствовало, что что-то не так, но объяснить этого он не мог. Несмотря на то что роль была трудная, мы часто смеялись во время занятий. У него было суховатое, колючее чувство юмора.
Он сказал:
– Кристофер, совершенства ты не добьешься. Но твое исполнение и не должно быть совершенным. Если ты хочешь поступить в студию, как раз важно, чтобы ты не добился совершенства. Помни о театральных деятелях, которые сидят в жюри. Они должны увидеть то, что будут в состоянии понять.
Моя же ошибка заключалась в том, что я хотел довести до совершенства все, даже мельчайшие детали.
Ролф меня сдерживал. Он считал, что мне не следует вкладывать в роль слишком много.
Мы с Хенни жили в двухкомнатной квартире на Грюнерлёкка. Квартирная плата была непомерно высока. Встречая домовладельца, я всегда кричал ему вслед что-нибудь обидное. Называл его кровососом, акулой. К счастью, у него было чувство юмора. Он только смеялся надо мной.
Спустя год после исчезновения отца мы получили его страховку. Должно быть, у него был какой-то волшебный страховой договор. Так или иначе, на моей книжке появилось двести тысяч крон. Плата за квартиру больше не смущала меня. Я накупил Хенни страшно дорогих платьев. Она выглядела в них восхитительно. И в благодарность покрыла мое лицо поцелуями.
Мама считала Хенни неискренней, но я в этом сомневался. У Хенни были свои тайны. Красивым людям проще. Им позволено иметь свои тайны. Они как будто являются частицей присущей им красоты.
Хенни работала декоратором. Можно с уверенностью сказать, что она обладала тонким эстетическим чувством. Все вокруг нее носило следы хорошего вкуса. Подсвечники. Ручки. Стулья на кухне. Сперва я не замечал ее хорошего вкуса. Он был словно невидим. Но постепенно я обратил на него внимание и тогда стал обнаруживать его повсюду… Он уже окружил меня, опутал, у меня не было возможности вырваться. Однажды я понял, что сам стал частицей этого изысканного вкуса. И пытался затмить его…