Николай Фробениус - Другие места
Один раз мы поехали на съемки втроем – мама, отец и я. Насколько помню, это был единственный раз, когда мы все вместе были на его съемках.
Мне было десять лет, я сидел на заднем сиденье машины и ждал, когда отец закончит снимать перекресток, на котором когда-то давно произошла авария. (Не помню, для какого фильма снимались эти кадры, и не уверен, что они вообще были использованы.) Я наклонился вперед между сиденьями и вместе с мамой наблюдал за отцом. Он стоял у перекрестка с камерой на плече. Было холодно, на земле лежал иней, отец натянул на голову капюшон.
Я спросил:
– Неужели ему это нравится?
Мама повернулась ко мне:
– Что нравится?
– Снимать пустое место.
– Оно не пустое, – сказала мама. – Это перекресток. Когда-то здесь произошла авария.
– Ну и что? Сейчас-то здесь ничего не происходит. Даже ни одной машины не видно.
Мама засмеялась и погладила меня по голове, но это только разозлило меня.
Если не считать летних поездок летом на дачу, это была наша последняя совместная поездка.
Восемнадцать месяцев спустя после того, как отец исчез на Центральном вокзале в Копенгагене, мы получили письмо из полицейского управления Осло, в котором сообщалось, что поиски отца прекращены. Ни полицейское управление, ни частный детектив, которого мы наняли через полгода, отца не нашли. Никаких следов. После того утра, когда он пошел купить «Политикен», его не видел никто.
Мы не получали никаких писем или требований от лиц, с которыми у него были деловые отношения. Никаких признаков жизни. Банковской карточкой он не пользовался. С его счета не было снято ни кроны.
Он исчез.
Лучше всего из того утра, когда он исчез, я запомнил мамино лицо, когда она повернулась ко мне на перроне, от которого только что отошел поезд на Ягерсборг. Она как будто попала в мир, где между явлениями и мыслями отсутствует связь. Вглядевшись в это удивленное лицо, я подумал, что она уже много лет ожидала чего-то подобного. Подумал и тут же отогнал от себя эту мысль.
Мы с мамой стояли и смотрели вслед ушедшему поезду, и именно тогда до нас дошло, что отец исчез и уже никогда не вернется. Это не было недоразумением. Там, где мы оказались, пустяков не существовало. Через несколько минут нас охватила паника, и мы, ничего не понимая, забегали по вокзалу.
До сих пор время гонит меня по коридорам страха. Страх – это ожидание. Ожидание – вот что хуже всего. Мысль о том, что уже ничего никогда не случится, невыносима. Когда ты просыпаешься среди ночи или рано утром и пытаешься понять, не по ошибке ли время прокручивается вперед, ты упираешься в невозможность.
Утром, проснувшись, я часто бывал уверен, что произошла какая-то ошибка. Я не должен был лежать в этой комнате, в этой кровати. Я должен был проснуться на борту парома, идущего в Копенгаген. Лежать там и вспоминать сон о Хенни и крошечных головках.
Но я просыпался всегда в одной и той же комнате.
Однажды я лежал и смотрел на мебель. Кресло в углу, торшер. Ночной столик со стороны Хенни. Лампа под потолком. Я пытался увидеть в этих старых вещах что-то новое, что-то, чего я раньше не замечал. Какие-нибудь детали, на которые я прежде не обращал внимания.
Хенни проснулась от звонка будильника, она повернулась в кровати и посмотрела на меня.
– Уже не спишь?
– Как видишь.
– Похоже, ты проснулся уже давно.
– Нет, только что.
– До будильника?
– Я всегда просыпаюсь до будильника.
– Правда?
– Да.
Я не мог сказать ей, что уже несколько часов лежу без сна, глядя в темноту комнаты.
Мы с Хенни позавтракали, выпили чаю, она меня поцеловала и ушла на работу. После ее ухода я позвонил маме и спросил, не требуется ли ей моя помощь. Она рассказала мне, кто ей звонил и что сказал. Каждое утро я испытывал потребность звонить маме, но, когда она начинала подробно рассказывать о том, что у нее случилось, я отнимал трубку от уха и держал ее на расстоянии, лениво слушая глухой мамин голос, который разносился по всей комнате.
Дни, заполненные бессодержательными телефонными разговорами. Запросы. Вопросы. Письма. Электронная почта. Объявления о розыске. Ожидание. Вернее, одно ожидание.
– Лучше, когда тебе задают вопросы, чем вообще ничего.
Я опять слушаю.
– Здесь так тихо, Кристофер, теперь здесь слишком тихо, – сказала мама. – Бывает, я лежу и не могу встать. Как будто у меня парализованы все мышцы. Как будто они меня не держат.
Я думал: все равно это лучше, чем ожидание, которое скоро подчинит своей власти мир, отменив и отсрочив на неопределенное время все остальное.
Мне хотелось сказать маме, чтобы она ни о чем не думала, что я сам позвоню куда надо, свяжусь со страховым обществом, с банком, с полицией и заполню анкету для Реестра переписи населения. Но я не мог вымолвить ни слова. Во мне росла немота. Уже потом я понял, что мама не нуждалась в моей помощи. Что она не могла обойтись без своих повседневных дел. Вообще-то я знал, что она откажется от любой помощи.
Я сидел и разглядывал отцовский паспорт. Фотография в нем казалась мне странной. Он улыбался на ней какой-то детской улыбкой. Точно дурачился. На него это было не похоже, я никогда не видел, чтобы он так улыбался. Некоторые считают, что на фотографиях непременно нужно улыбаться, но не думаю, что отец принадлежал к их числу. Я вытащил все наши альбомы и долго изучал его фотографии. Он редко улыбался, и я не нашел ни одной, на которой бы он улыбался так же, как на фотографии в паспорте.
Мне это показалось странным, и я все гадал, где могла быть сделана эта фотография. Что заставило его так улыбаться? Я вытащил свой паспорт и посмотрел на свою фотографию. Я не улыбался, и думаю, большинство согласилось бы, что на этой фотографии я похож на себя. После того я стал всегда носить с собой паспорт. Считал, что так спокойнее. Спокойнее иметь паспорт в бумажнике, чем оставлять его дома. Если в квартиру проникнут воры, они могут украсть в том числе и паспорт – и неожиданно в мире появится человек с моим паспортом.
Это была невыносимая мысль.
Хенни. Я следил за ней взглядом, за ее неуверенными, словно сомневающимися руками. Она качалась, сидя на стуле. Выжидала, не зная, что делать. Потом притянула мою голову к своей шее и прижалась ко мне всем телом. Она была теплая; в глубине шеи слышались удары ее сердца.
Когда я рассказал ей о случившемся, она отвернулась и ушла на кухню. Заварила чай и задала мне правильные вопросы. Она выглядела смущенной. Но от чего? Что ее смутило? Серьезность? Положение было мучительное и неприятное, и это состояние не проходило. Наверное, она смутилась, столкнувшись с такого рода серьезностью. Мы пили чай. Я смотрел на ее лицо. На бледную кожу вокруг губ. Губы у Хенни пухлые. Мне они нравятся, я люблю целовать их, люблю их поцелуи. Полнокровные губы. Я сидел и смотрел на бледный круг ее губ. Мысли мои мешались, и я говорил вещи, от которых расстояние между нами становилось непреодолимым.
Я хотел только отодвинуть ее от себя, устранить длинные паузы, возникавшие в нашем разговоре.
Мне не хотелось, чтобы она видела, как у меня путаются мысли. Не хотелось ее помощи. Плевать мне на помощь. Я был непримиримо холоден. Катись к черту с этим лицом, на котором написано понимание.
Хенни ничего не поняла.
Она сделала вид, будто все в порядке. Это взбесило меня. Она покачивалась на стуле и улыбалась неискренней грустной улыбкой, тогда я вскочил и заорал:
– Прекрати!
– Что с тобой?
Ее улыбка стала еще грустнее.
– Не смей так улыбаться! Шлюха!
Она отвернулась, а я подумал: ну заплачь же!
Хенни вышла из комнаты. Умение не поднимать глаз, мешать ложечкой в чашке, беззвучно плакать – все это она довела до искусства.
Во мне бушевали новые чувства, мысли путались, сталкиваясь друг с другом, все время возникало что-то новое. Я весь сжимался от этого. Хенни вышла из комнаты. Я мрачно смотрел в пол. Не знаю, почему мне захотелось обидеть ее. Но захотелось, это точно. Обидеть и представить себе, как она плачет, забившись в уголок.
Мне хотелось остаться одному, вываляться в канаве, испачкаться, порезаться, почувствовать себя конченым человеком. Я хотел опуститься на самое дно. Но для того, чтобы так опуститься, мне нужно было обидеть Хенни, маму, знакомых и вообще всех, кто проявлял обо мне заботу. Я хотел уничтожить эту заботу, втоптать ее в грязь.
Через неделю я начал плакать. Хенни гладила меня по голове, глубоко в горле слышались удары ее сердца. Кое-что мне запомнилось: однажды я был пьян и меня мучила жалость к себе, она обняла меня, что-то говорила, но все это вылетело у меня из головы…
– Прости, Хенни… – сказал я слабым и жалким голосом.
Я пытался заниматься с Хенни любовью, но всякий раз вспоминал свой сон о ее грудях и крохотных головках. Они стояли между мной и ее телом. Когда-то давно мне было приятно водить пальцем по ее коже, но теперь я боялся испачкать ее своими прикосновениями. Весь сжавшись, я признал свое поражение.