Нодар Джин - История моего самоубийства
— Поля у меня, знаешь… Как сказать? Поля тут совсем уже нездоровая. Я тебе все расскажу, но коротко, да? — чтобы не проснулась… Когда немцы пришли в Вильну, они забрали всю Полину семью: мать, две сестры, тетя и бабушка. Отвезли во временный лагерь и держали всех в одном бараке… Это близко, сразу за городской чертой. А надсмотрщица у них была такая Вильма, очень любезная и пожилая. А до войны эта Вильма, литовка, держала тут магазин живой птицы. Так он и назывался: «Вильмины цыплята». И раз в месяц эта Вильма наряжалась в лучший мундир, — это я уже про лагерь, — подводила брови, душилась хорошим одеколоном и рано, до рассвета, снимала с полок дюжину евреек и любезно так приговаривала: давайте, говорит, цыпочки, скоро утро, одевайтесь, топ-топ-топ. И подгоняла их к выходу. Сегодня праздник: Вильма отпускает вас на волю: топ-топ-топ… А потом их душили газом по дюжине с барака. И шли они очень покорно… Как и положено цыплятам! А некоторые улыбались. И во всей округе пахло, оказывается, бульоном. Я был на фронте, я политрук был, но все так говорят: пахло, говорят, как если б варили цыплят. И во всем бараке выжила одна только Поля… А иначе я с ней не смог бы и познакомиться, если б она не выжила. Это в 44-м, уже к концу войны. Тогда она была еще здоровая, но через год ее взяли: она зарезала эту Вильму, которая опять торговала живыми цыплятами, но теперь уже на рынке, потому что это выгодней: частных лавок уже не было. А после тюрьмы Полине стало совсем плохо, и одно спасение для нее — это цыплята. Всю пенсию на них и спускаем: а потому и есть нечего. А то б я и за ночлег не брал… Я тебе честно говорю! Но ты… Не надо Поле и про этот червонец за ночлег, можно?
— Можно, — ответил я после короткой паузы. — А что вы ей скажете: откуда вдруг у вас десятка?
— Уезжающие подкидывают. Однажды дали пять червонцев. Помнишь про ташкентского аида, который украл Тору? Он и дал.
Подумав почему-то, что ташкентец не украл Тору, а купил ее у Фимы, я закурил и сказал другое:
— Слушайте, Фима. Возьмите деньги обратно. Только утром я вас сфотографирую. Вы вдвоем и цыплята, хорошо?
Утром, перед тем, как расстаться с ними, я отснял целую катушку. Прижавшись друг к другу с цыплятами подмышкой, Смирницкие топтались на фоне крыльца, волновались и глупо улыбались в объектив, моргая при щелчке затвора. И больше я никогда о них не слышал. Разве что через пару дней, когда снимал заброшенные дома в пустом участке еврейского квартала, подкатила милицейская коляска, в которой сидели молодой литовец в джинсовой куртке и седеющий лейтенант в форме. Молодой проверил мои документы и справился о «цели производящихся фотосъемок литовской натуры». Я объяснил, что работаю над очерком о старом Вильнюсе.
— Еврейском? — пригрозил он.
— Зачем? — пожал я плечами. — Просто о Вильнюсе.
— Все в порядке, — сказал он и повернулся к напарнику. — Увидишь этого жидка, скажи так: ты пердун, Фима!
11. Из-под шляпы с перьями фламинго
И вот через столько лет — Поля Смирницкая в Нью-Йорке, в одном со мной самолете! Почему? А где Фима?
— Я эту старушку знаю, — объявил я, наконец, Габриеле.
— Это и не важно, — улыбнулась она. — Тут люди скопились! Вы могли бы сказать ей насчет цыплят?
— Нет, это очень важно, — ответил я. — И о цыплятах ничего ей говорить не буду.
— То есть как?!
— Вы не хотите слушать, но, кажется, это она и есть!
— Кто «она»?
— Знаю только, что кто-то из пассажиров едет туда с заданием, и кажется, это она! — шепнул я Габриеле на ухо. — Очень у вас переживательный запах! Африканский мускус?
— Нет, «Красный мак». Московский. А с каким заданием?
Я вскинул глаза к небесам, и Габриела испугалась:
— Правда?
— Операция называется «Анна Каренина».
Габриела посмотрела на цыплят с уважением:
— Если не шутите, то в цыплятах что-то лежит, да?
— Во всем всегда что-то скрывается, — пояснил я. — Подумайте лучше куда их девать. В капитанскую рубку?
— Нет уж, спасибо! Меня от таких дел воротит! «Анна Каренина»! Скажите пусть проходит, а сумку — под кресло!
Не глянув в мою сторону и не дожидаясь перевода, Смирницкая закивала головой и двинулась вперед, а Габриела начала возиться с другим пассажиром, с юным негром исполинских объемов и с такими широкими ноздрями, что при вздохе они напоминали массивные крылья раннего фордовского автомобиля, а при выдохе — гараж для него. Смущаясь своих габаритов, юноша старался не дышать, что отнимало у него энергию и не позволяло внятно высказаться, — почему я и заключил, что он спортсмен.
— Габриела, опять нужен переводчик? — хмыкнул я.
— У него нет посадочного талона! — пожаловалась она.
— Есть! — буркнул негр, не шелохнувшись.
— Да, но он говорит, что талон у мисс Роусин в России!
— Нет!
— Я объясню! — возник другой негр, — шоколадное эскимо на палочке: узкое туловище на одной ноге в белой штанине. — Нас тут пятеро делегатов, а все талоны у Роусин.
— У вас тоже нет талона? — ужаснулась Габриела.
— Талоны у мисс Роусин. Русские не пускают ее без очереди, нас пропустили — у меня нога! — а ее нет. То есть ноги как раз нету, а мисс Роусин не пропустили!
— Нога там? — обрадовалась Габриела. — То есть — Роусин здесь?
— Да! — буркнул исполин. — Но она из России.
— Мисс Роусин! — крикнула Габриела в толпу за парчовым входом. — Пропустите мисс Роусин!
В салоне собрались сперва все пять делегатов: все черные, но — за исключением первого — все с разными физическими дефектами, что отмело мою прежнюю догадку о спортивном характере делегации.
— В Москву? — спросил я у эскимо.
Ответ оказался глупее:
— Нет.
— Вы не в том самолете!
— В том. Но летим не в Москву!
— А куда? — испугался я за себя.
— В Тбилиси.
— В Тбилиси?! — не поверил я. — А что там?
— Семинар по проблемам нацменьшинств!
— Международный?
— Очень! — и эскимо заботливо погладило себя ладонью по белой подставке. — А вот и мисс Роусин!
Я переместил взгляд вперед — и только теперь стал медленно опускаться в кресло: мисс Роусин оказалась никем иной, как пропавшей без вести Аллой Розиной из Петхаина. Из-под шляпы с перьями фламинго свисали некогда знаменитые на весь город золотые кудри младшей дочери тбилисского богатея Аркадия Розина. Хотя я видел Аллу лишь дважды, — ни эти кудри, ни ее историю не забыл.
…В апреле 78-го я прилетел из Москвы в Тбилиси на свадьбу младшего брата, избравшего для продолжения фамилии партнершу из Гори, где в свое время родился и мужал «второй сокол», Сталин. Помимо гордости за то, что росла в двух кварталах от соколиного гнезда и сборника сочиненного соколом работ по вопросам национальной культуры, моей невестке досталось в приданое 12 комплектов постельного белья и 8 коробок дефицитной немецкой посуды. По моему настоянию, свадьба была приурочена ко дню рождения «первого сокола», Ленина, поскольку в этот день руководство моего института не жалело денег для командирования в провинции столичных философов, которые на специальных семинарах посвящали местных любителей марксистского любомудрия в тонкости ленинской национальной политики.
Отказавшись присутствовать на торжественном открытии семинара, я рванулся на рынок и загрузил Жигули двумя дюжинами краснодарских индюшек, на что пришлось истратить квартальный оклад столичного марксиста и половину выделенного на свадьбу бюджета. Зато заклание птицы ни во что не обошлось, ибо единственный в городе кошерный резник по имени Роберт был обязан профессией моему деду. Завидев меня во дворе синагоги, где располагалась его мастерская и куда я пришел с матерью, Роберт вытер ладони о покрытый кровью передник, бросился нам навстречу, вырвал у нас перевязанных за ноги индюшек и заговорил той особой скороговоркой, когда видно, что человек словами пренебрегает:
— С приездом, дорогой, давно вас не видел, и с наступающей свадьбой, мазл тов, я слышал — красавица-невестка, и богатая семья, я знаю ее отца, очень, кстати, сознательный еврей, опустите индюшек сюда и присаживайтесь, но можете, если хотите, постоять, это Грузия, у нас свобода, скоро вот закончу с господином Розиным, а вы знакомы, это наш уважаемый господин Розин, а это, господин Розин, сын прокурора Якова, помните?
— Я слышал о вас много хорошего! — протянул я руку Розину, который оказался женоподобным толстяком в голубом костюме и с ресницами дымчато-розового цвета неспелой рябины.
— Это моя дочь, — сказал Розин и подтолкнул ко мне стоявшую рядом девушку, которая выглядела точно так, как я представлял себе моавитянских наложниц библейских царей: бедра и стан были повиты лоскутом желтой ткани, открывавшей упругую наготу бюста. Лицо было тонкое, мглистое и по-древнему дикое. Белый пушок на верхней губе сгущался над углами рта, а серые глаза под приспущенными веками мерцали приглушенным светом любовной истомы. Одною рукой девушка крутила пальцем отливавшую золотом курчавую прядь на голове, а другой, тоже согнутой в локте, плотно прижимала к груди черного петуха. Весь этот образ, а особенно ее бессловесность, нагнетали у меня подозрения о ее порочности. В помещении стоял сладкий запах разбрызганной по стенам крови. Испугавшись вспыхнувшей в тишине греховной мысли, я произнес: