Эдуард Лимонов - Кладбища. Книга мертвых-3
Помню эпизод, когда мы катим куда-то в автобусе, на некую экскурсию, вот не помню, какую и куда, записались среди прочих писателей. Автобус полупустой, вероятно, эта экскурсия не привлекла большинство писателей.
Я сижу у окна. Пара Роб-Грийе — впереди. Эшеноз — рядом. Рядом, оказалось, едет защитного цвета открытый газик. В нем двое военных: водитель и офицер. Офицер курит сигарету.
Роб-Грийе поворачивается: «Ваша Красная Армия. Оккупанты», — улыбается он.
Вглядевшись в офицера, я, наконец, понимаю, что это советский офицер. На нем нет фуражки и ветер свободно треплет его волосы.
Внезапно я чувствую прилив воинственной гордости. «Да, это наша армия». Офицер докуривает сигарету и бросает окурок. Окурок уносит ветер. На автобус он не обращает внимания.
Дальше я помню, что мы стояли у какого-то пахучего дерева и Роб-Грийе, добрый и бородатый, объяснял нам, что это за дерево и чем оно знаменито.
Из нескольких коротких бесед с Аленом Роб-Грийе я внезапно понял, что наш Бродский весь вышел из него, из Роб-Грийе. Это Роб-Грийе сформулировал впервые идиому, что Родина писателя это язык. Бродский щеголял этой идиомой всю свою жизнь.
Все большие люди, признаюсь, неизменно разочаровывали меня при личных встречах. То же самое случилось и с Роб-Грийе. Он показался мне слишком добрым. И потому сразу же перестал быть моим героем. Потому что герой не может быть добрым. Подумайте сами, и придете к выводу, что я прав.
Мы обменялись телефонами с агрономом Роб-Грийе. Я помню, несколько дней надеялся, что они мне позвонят, и, возможно, в конце концов я расширю свои знания о французских растениях. Этого не случилось, звонок не последовал. Тогда я набрал их сам. Ответила мне Jeanne. Мы недолго поговорили. Но так и не встретились. Помню, кто-то из знакомых предостерег меня от встречи с парой. Дескать, они захотят войти с тобой в отношения «m?nage? trois, Edouard…»
С Jean Echenoz я встретился в Paris. Возможно, я был ему интересен. Мне он был умеренно интересен. У меня были друзья в издательстве Dilettante, и в журнале Digraphe, и в журнале Actuel, и в издательствах Ramsay и Albin Michel. Вскоре к ним прибавились совершенно офигительные и офонарительные новые друзья из L’Idiot International. Большее количество друзей-писателей я переварить не мог бы.
Так что с Echenoz дружбы не получилось. По той же причине не получилось сближения и со знаменитым когда-то Роб-Грийе. К тому же, к тому времени он был уже порядком подзабыт. Я думаю, в 1980-е в Paris я был намного известнее его.
Умер он в 2008 году в Кан, а не в Каннах. Я уже долгое время жил в России, основал партию, отсидел в тюрьме. Мир его праху, он так увлеченно рассказывал о пахучем дереве, под которым мы стояли.
Великий польскийЧеслав Милош умер еще раньше. В 2004-м. Поскольку речь только что шла о литературной конференции в Будапеште в 1987-м, где я упомянул Чеслава Милоша, то есть смысл сразу вспомнить и о нем.
Это был красивый и такой величественноцарственный старомодный господин. Он приехал в Будапешт с женой, красивой, юной и злой блондинкой.
И вот мы сидим в зале, что называется, идет всеобщее пленарное заседание.
Уже выступил советский Витя Ерофеев, тогда еще сообразительный, хитрый и ловкий молодой человек, заготовивший «весьма актуальный» по времени доклад на острую тему. Я не берусь утверждать, что это была тема «Две или одна русские литературы?». Но в любом случае, какой бы ни была тема доклада, она умеренно щекотала заспанные нервы мировых писателей. У Вити Ерофеева всегда был дар эксплуатировать рискованные темы, делать вид, что рискует, но ничем не рискуя. Такой же дар за поколение до Вити Ерофеева был у Евгения Евтушенко, тот щекотал модные темы: из гроба у него телефонировал Сталин, потом была Братская ГЭС и мама и водородная бомба, и Евтушенко никогда ни за что не страдал. Так и Витя Ерофеев.
Чеслав Милош, видимо, был такой же психотип. Казалось бы, какого горького хрена на конференции в перестроечный год 1987-й вспоминать в своей речи пакт Молотова — Риббентропа и тыкать СССР носом в то, во что его все тыкали, да еще и он себя сам последние несколько лет тогда тыкал. С истеричным покаянием. Но Чеслав Милош взялся метать громы и молнии в СССР. Он стоял на кафедре и оттуда, с этой трибуны, поучал собравшихся.
Мы сидели, все восемьдесят, с виду спокойные, перед каждым такой черный росток микрофона. Нажав красную кнопку, ты мог говорить на весь зал. Меня залило волной такого жара, я уже не мог дальше слушать, что он несет, этот Нобелевский лауреат.
— Позвольте напомнить уважаемому Нобелевскому лауреату, что Польша еще в 1935 году заключила с Германией пакт, подобный пакту Молотова — Риббентропа… — начал.
В зале поднялся шум. Я, держа обеими руками микрофон с подставкой, продолжал. Говорил, что Польша с удовольствием участвовала в растерзании Чехословакии вместе с Германией. Что в Польше к 1939 году существовал фактически национал-социалистический режим, унаследованный от национал-социалиста маршала Пилсудского.
Что тут началось! Я недаром держал руками подставку микрофона, так как у меня пытались его вырвать. Раздавались возмущенные крики. Меня окружили журналисты, солидный и седой господин из The New York Times изумленно повторял: «Скажите, это правда, что вы сейчас сообщили? Это правда?»
— Это общеизвестные факты мировой истории, — холодно сообщил я и отпустил наконец микрофон.
— Вы согласны дать мне интервью по этому поводу? — спросил мистер «Нью Йорк Таймз», — готовы? Да? Давайте выйдем…
В это время ведущий, перекрикивая крики, объявил перерыв и я вышел с «Нью Йорк Таймзом» в холл. Там нас обступили и с интересом и недоверием слушали каждое слово.
Дело в том, что литераторы — как правило, это сочинители романов — люди простые и недалекие. Их знания истории не выходят за пределы общепринятых мифов. Мое знание истории превышало в те годы значительно уровень общепринятых мифов. Я читал такие книги! Пользуясь тем, что живу в стране, где всякие книги доступны (во всяком случае, были доступны в те годы), во Франции.
После перерыва Милош уже не продолжил свою речь. Непонятным осталось, сам ли он отказался продолжать, или его попросили не делать этого, но слово предоставили Адаму Михнику. Известный во всем мире сподвижник Леха Валенсы, главный редактор газеты «Солидарность» признал, что я прав: «К сожалению, я должен признать, что позорные эпизоды польской истории, о которых упомянул мистер Лимонов, действительно имели место быть. Пакт, известный в истории под названием «пакт Пилсудского — Гитлера», был заключен в Берлине 26 января 1934 года. Более того, когда в марте 1935 года умер маршал Пилсудский, Гитлер и Геринг приезжали на похороны. И да, мы вторглись в Чехословакию в 1938 году вместе с Германией и Венгрией. И экспроприировали район Щецина, с развитой тяжелой металлургией».
Михник помолчал. «Когда Пилсудский умер, в Третьем Рейхе был объявлен трехдневный траур».
Михнику было явно не по себе. Но что ему оставалось делать? Что до меня, то я был, разумеется, доволен тем, что устроил им такое. А то, видите ли, выступают в роли обличителей…
По прошествии лет мне кажется, что Милош тогда выступил неспроста. Не в результате эмоционального порыва. Мне кажется, он тогда уже замыслил вернуться из Америки в Польшу (что он и сделал в 1993 году), и зарабатывал себе польское гражданство вот и этой своей ненужно поздней антисоветской речью. Ведь хотя он и получил Нобелевскую премию по литературе, однако это случилось уже достаточно давно, в 1980 году. Вернуться на Родину и пожать плоды трудов, занять место крупнейшего национального поэта, удостоенного всех возможных премий, — вот что стало его целью, я полагаю. Ему надоело мыкаться по американским университетам, читать лекции вечно туповатым американским студентам.
К тому же он, мне кажется, не был совсем так уж уверен в себе и своих заслугах. Нобелевскую премию ему дали в год апофеоза движения «Солидарность» в Польше, а это именно 1980 год, как бы поощрили и Польшу, и поляков, а годом ранее по той же причине папой римским стал поляк Войтыла.
В 1987-м Милошу было уже 76 лет, на минуточку, в 76 лет хочется признания заслуг.
Конференция в Будапеште закончилась тем, что кто-то из остроумных устроителей придумал отправить Милоша, его злую красотку и меня в аэропорт в одном такси. И он, и я выдержали роли джентльменов до конца. Красотка, у которой не было такой задачи, то несмело, то агрессивно порыкивала на меня. Но мы, общими усилиями, ее нейтрализовали.
Зачем я спелся с ним в этом такси? А черт его знает. Возможно, потому, что не люблю растаптывать противника до смерти. Я удовлетворился тем, что победил нокаутом в поединке с ним, а затевать перебранку, встретившись в такси (или в трамвае), противоречит моим убеждениям.
Кажется, он летел в Беркли, не сразу, а из Лос-Анджелеса. Я себе летел в Paris. Мы поговорили о Лос-Анджелесе, о Беркли, он знал профессора Карлинского, и мы тут немного на профессоре остановились. Я вспомнил эпизод, когда на лекцию Карлинского явились мрачные черные революционеры, это были годы расцвета движения хиппи, и потребовали прекратить пропаганду буржуазного искусства. На что Карлинский, бравый, с голой головой, сын русских эмигрантов, заявил, что как раз читает лекцию о революционном русском поэте Владимире Маяковском: «Садитесь, товарищи, послушайте». И прочел собравшимся перевод «Левого марша» с знаменитым возгласом «Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер!».