Джойдип Рой-Бхаттачарайа - Сказитель из Марракеша
Мустафа подошел ближе и насмешливо констатировал:
— Вы просто завидуете.
— Предатель! — с презрением процедил Ахмед. — Ты заставил отца потерять лицо, и теперь он с нами не разговаривает.
Ничуть не огорчившись, Мустафа принялся рассказывать, как провел утро, и мы, сами того не желая, слушали с интересом. Мустафа сообщил, что ф’квай, школьный наставник, громко ссылавшийся на Коран, где ничего не сказано о прививках, в конце концов был вытащен из мечети бритым солдатом и подвергнут унижению посредством шприца.
— Как он извивался, как визжал! Точно девчонка! — смеясь, рассказывал Мустафа, и мы с Ахмедом разделяли его торжество, ведь наставник был тиран, безжалостно запугивал и шпынял нас.
И тут из дома вышел отец. Наш смех мгновенно оборвался. Не в силах смириться с потерей авторитета, отец все утро пролежал на постели, отвернувшись к стене. При виде Мустафы его лицо исказилось. Когда отец направился к младшему сыну, ни у кого из нас не осталось сомнений относительно его намерений.
Мустафа не падал духом. Он коснулся значков, что были приколоты у него на груди.
— Госпожа дала мне это, потому что я был хорошим мальчиком, — с гордостью заявил Мустафа.
Отец, однако, приближался; Мустафа дрогнул и, в свою очередь, стал пятиться. Он снова коснулся значков — судорожным движением, еще надеясь, что отец просто не заметил их в первый раз.
— Я теперь рыцарь его величества короля, — произнес Мустафа возмущенно и настойчиво. — Так сказал солдат, Шоаш. Меня нельзя бить, Бба!
На долю секунды отец заколебался, затем продолжил наступление.
— А вот это мы сейчас увидим, — мрачно проговорил он.
Ахмед успел нажаловаться маме, и она очертя голову бросилась во дворик, отцу в ноги.
— Молчи, Мабрука! Этот мальчишка выставил меня дураком, да еще перед чужими.
Мустафа теперь упирался спиной в стену. Загнанный в ловушку, он скорчился, почти распластался на земле. Отец навис над ним. Раболепная поза не помогла. От одного яростного удара, сотрясшего воздух подобно грому, Мустафа пролетел почти через весь двор.
Я было шагнул вперед, но отец остановил меня взглядом.
Мустафа, шатаясь, поднялся. Отпечаток отцовской руки был как клеймо на его лице. Он пару раз кашлянул и как бы удивленно покачал головой. Изо рта хлынула кровь. Мама пронзительно вскрикнула, но отец заступил ей дорогу. Непроизвольно дрожа, мой маленький брат побрел к деревянной калитке, вышел за пределы дворика. Мама хотела бежать за ним, отец остановил ее грубым окриком:
— Не смей утешать его. Это будет ему хороший урок.
Бессильные что-либо предпринять, мы провожали Мустафу взглядами. Он брел мимо валунов, оторочивших ближнюю гору. Мама упала на колени и заплакала, завыла:
— Мое дитя! О мое бедное дитя!
Едва отец исчез в доме, как Ахмед будто забыл, что сам же и позвал маму, отстранился от происходящего.
Я обнял ее, задыхаясь от сдерживаемых слез.
Мустафа не возвращался до позднего вечера и еще много дней не разговаривал с нами. Красное пятно на его лице потемнело, сделалось багровым, затем — мраморно-черным.
Пагуба
В тот вечер на Джемаа, глядя вслед быстро удалявшемуся Мустафе, я вспомнил случай с прививками. Мустафа растворился в сумраке прежде, чем я успел остановить его; манера ухода тяготила меня не меньше, чем тогда, давно, в раннем детстве Мустафы. Я боялся за брата и не мог продолжать свою историю.
Я окинул взглядом площадь и вспомнил предупреждение Саида. Мне хотелось сослаться на плохое самочувствие, попросить прощения у слушателей и вовсе уйти с площади. Мне хотелось даже пуститься на поиски моего заблудшего брата с целью вразумить его.
Но я ничего этого не сделал. Блюдя обязательства перед слушателями, я заставил себя вернуться к начатой истории. Я отмахивался от собственной совести, требовавшей следовать за братом; я стал пленником своего ремесла.
Вот почему вскоре я поймал себя на том, что говорю о площади Джемаа в нехарактерно мрачных выражениях, что изображаю ее колдуньей, старой как мир, но с лицом и голосом юной девы; непостоянным существом, которое порой заботится о своих детях — тех, что живут здесь, и тех, что появляются от случая к случаю, — а порой вредит им и ввергает в великое горе.
— Она опасна, — вещал я, — но таковы и некоторые женщины из плоти и крови: над ними тяготеет их темное прошлое, оно сильнее их красоты. Остерегайтесь таких женщин, ибо с ними шутки плохи.
Один из слушателей осведомился с некоей долей негодования, что я разумею под темным прошлым.
— Лично я множество раз приходил на Джемаа из своего селения и всегда покидал ее очарованным и на душевном подъеме. Самый воздух здесь подобен терпкому напитку. Он бодрит меня и заставляет желать большего. Так почему же ты, рассказчик, изобразил нашу Джемаа этакой злодейкой?
Я напомнил ему, что до недавнего времени Джемаа была местом публичных экзекуций и казней через повешение. Здесь находили свой конец как виноватые, так и правые; одни умирали с криками отчаяния, другие — с вызовом, который порождается безнадежностью.
— Приникни ухом к мостовой, — сказал я, — и услышишь их крики.
— Это было давно, — отвечал он, явно с намерением прекратить дискуссию. — Такими же словами говорили чиновники, что вздумали построить здесь автостоянку и временно прекратить все сборища и торжества. Возвращайся в свое селение, если тебе здесь не нравится. Но если намерен заработать с помощью Джемаа, хоть из приличия похвали ее.
Я поблагодарил за высказывание и продолжил:
— Я люблю Джемаа не меньше вашего. А как рассказчик, глубже многих понимаю ее красоту. Каждый вечер на закате я вижу, как Джемаа поворачивается к заходящему солнцу своим юным ликом и купается в золотых лучах. Но мне также известно о ее темной стороне, ее пороках.
В эту секунду я услышал смешок среди зрителей. Смеялся мой друг, пухлый Мохаммед, что держит суконную лавку в торговом ряду Смарин.
— Эй, Хасан! — воскликнул Мохаммед. — Что это с тобой стряслось? Какой-то ты мрачный, прямо на себя не похож. А ведь как раз сегодня твое уныние совсем не к месту. Ибо я видел нечто поистине из ряда вон выходящее.
— Что же ты видел? — спросил я после паузы, не дождавшись продолжения.
— Я видел двух чужестранцев, которых сейчас только и обсуждают на базаре, — отвечал Мохаммед. — Я видел их собственными глазами. Они подобны ангелам, ибо прекрасны и заставляют забыть о ходе времен. Довольно тебе говорить о грустном. Пора воздать благодарность судьбе, что подарила нам этот вечер.
С этими словами Мохаммед сделал шаг из кружка слушателей и, кивнув на них, спросил моего дозволения рассказать об увиденном.
Ангел
Мохаммед рассказывал простыми словами, непосредственно, искренно и с обезоруживающей наивностью — она-то и не отпускала наше внимание.
— Событие, о котором я сейчас поведаю, — начал Мохаммед, — произошло нынче, перед вечером. Был час, когда закрываются лавки, а на Джемаа сходятся вечерние завсегдатаи. Всюду царила тишина. Пыль, поднятая за день, успела улечься. В костре заката догорали последние уголья.
Я запер лавку и собрался в мечеть Квессабен. Соседние лавки тоже закрылись до утра. Аллея была пустынна. Я положил ключи в карман джеллабы и уже хотел уходить.
Не успел я сделать и шагу, как застыл в оцепенении. Ибо в озерце света, что наполняется из отверстия в тростниковой крыше галереи, подобно язычку пламени, возникла самая восхитительная из когда-либо виденных мною женщин. Она была точно легендарная гурия, точно ангел, точно пери. Я тонул в ее сияющих очах, упивался видом черной гривы ее волос, ее невесомых рук и ног, ее улыбки, неуловимой, как ветерок. Голова моя закружилась, словно от хмельного напитка. Стало трудно дышать. Потрясенный красотой женщины, я попятился в тень и замер.
Не знаю, сколько времени я так простоял. Женщина, подобно бабочке, трепетала в столбе света, а во мне вдруг зазвучал дивный голос. Я не окликнул ее. Не попытался заговорить с нею. Я ничего не сделал.
Не знаю, когда в аллее появился хромой ишак. Видимо, его жестоко избили: на боках были кровавые раны, шея натерта веревкой. Даже я, не слишком терпеливый в обращении с этими упрямыми животными, почувствовал жалость. Ишак мотал головой, на губах пузырилась пена; прежде чем я успел что-либо предпринять, измученное животное двинулось к моей пери.
Я мысленно проклял ишака и хотел уже выйти из укрытия, чтобы прогнать его, но во второй раз кряду застыл в изумлении. Это дитя, восхитительнее райской птицы, с темными очами и прелестнейшей улыбкой, шагнуло вперед и принялось гладить несчастную животину прямо по ранам, а ишак, вместо того чтобы отпрянуть, повернул голову и ткнулся мордой в нежную ладонь.