Андре Бринк - Мгновенье на ветру
Он слушает молча.
— Когда я гуляла в Капстаде, я проходила пешком по многу миль, — продолжает она. — Тайком от матери. Мать никогда не отпускала меня без портшеза. Однажды я даже поднялась на Гору, на самую вершину. — Она умолкает и ждет, чтоб он отозвался на ее слова. — На Львином хребте часто бывала и, конечно, на Голове Льва. Но на Гору взбиралась всего один раз. Забавно, правда, — снизу она кажется такой ровной, гладкой, иди себе, точно по улице, а начнешь подниматься, так сплошные скалы и ущелья и непролазные заросли. Там есть кусты с очень смешными плодами, вроде маленькой сосновой шишки, если сожмешь их в руке, они начинают шевелиться и щекотать ладонь. — Она все еще бледна, но лицо понемногу оживает. — Когда мужчины ходили на Гору, они обязательно приносили с собой эти шишки и просили девиц закрыть глаза и подставить руку. Какой визг поднимался, хихиканье, сколько притворства, до сих пор вспоминать тошно.
Там, наверху, дул сильный ветер. Серые пятнистые скалы спускались к самому морю. А море было синее, огромное, казалось, оно тянется до самого конца земли. Странное чувство охватило ее на вершине, душу наполнила лихость, удаль, хотелось выкинуть какой-нибудь немыслимый поступок, на который она нигде больше не осмелилась бы. Не будь рядом спутников, она бы сбросила с себя платье.
Она открывает глаза и с недоумением, с досадой видит, что перед ней — он.
— Знаю я эту гору, — цедит он сквозь зубы. — Много раз там бывал.
— И тоже любовался морем?
— Да, видел и море.
— Мне так не хотелось спускаться с вершины. — Почему она с ним так разговаривает? Щебечет без умолку, точно капстадская барышня на балу, которой хочется удержать возле себя молоденького офицера с зашедшего в их порт корабля или заезжего чиновника из Патрии, и она без зазрения совести приукрашивает мелкие события своей жизни: пикники, прогулки, письма, праздники, когда над заливом гремят пушки и вьются флаги и хозяйки в тавернах спешат разбавить вино водой.
— Мы ходили на Гору за дровами, — продолжает он нехотя, как бы через силу. — Уйдем чуть свет, а когда возвращаемся с вязанками, уже темнеет.
— Тяжело, наверное, носить дрова.
— Да нет. С горы мы их скатываем, а внизу свяжем и уж потом несем.
В ее глазах пустота.
— Ты раб, — говорит она.
— Нет, я не раб!
Закипает вода в чайнике.
— Можете налить себе чаю, — угрюмо и враждебно говорит он.
— Зачем ты пришел сюда? — спрашивает она с вновь вспыхнувшим недоверием. — Что тебе от меня надо? У меня ничего нет.
— Почему мне должно быть что-то надо? Я просто увидел в зарослях фургон и пошел посмотреть.
— Ты за нами следил. Ты украл его платье. Это ты его куда-то заманил.
— Вы же сказали, он охотился за птицей.
Она снова откидывается назад, стараясь избежать его взгляда.
— Ты должен отвести меня домой, — говорит она. — Мне надо вернуться в Капстад.
— В Капстад? — переспрашивает он. — Мне-то зачем туда возвращаться?
— Не могу же я остаться здесь! — Она крепко сжимает чашку в ладонях. — Нужно найти людей. Я не могу…
— В той стороне есть кочевники-готтентоты. — Он показывает рукой.
— Какой мне от них толк?
Он молча глядит на нее в упор. Почему я должен жалеть тебя? Не надо мне было вообще подходить к фургону. Да, я здесь, но это вовсе не значит, что…
— Я иду к морю, — говорит он, отводя глаза. — Может быть, по пути нам встретится какая-нибудь ферма или караван путешественников.
К морю, куда угодно, только прочь от этих нескончаемых холмов.
— Мы не можем уйти, пока не найдем его, — возражает она. — Наверно, он упал и сломал себе руку или ногу. Вернется, а меня нет.
— Он вас бросил.
— Нет, он меня не бросил. Он просто охотился за птицей. Он вернется.
— Он что же, впряжется в ваш фургон и потащит?
— Он выведет нас отсюда. Ведь он же все-таки мужчина, — говорит она и с отвращением думает: «Ну зачем я это сказала?» В ее ушах снова раздается плач новорожденного младенца, вырвавшийся из-за двери, откуда вышел ее отец, голова его низко опущена, он увидел дочь и остановился как вкопанный. «Где ты был?» — спросила она тихо и жестко. «Зачем тебе знать?» — ответил он. Она чувствовала, как пылают ее щеки. «Это твой ублюдок? Значит, еще один? И что за судьба его ждет?» — «Не смей мне дерзить, Элизабет! Тебя это не касается», — сказал он. «По-твоему, рабыня — это всего лишь женщина!» — в ярости крикнула она и про себя подумала: «А женщина — всего лишь рабыня». В его усталых глазах сверкнул бессильный гнев. «Ступай к себе в комнату, Элизабет, будешь сидеть там до вечера».
— Мы не можем уйти сейчас, — решительно говорит она. — Вдруг он вернется. Ну, а уж если…
О, господи, море…
А он в это время думает: «Молочай на берегу в Капстаде… Как терпко его кусты пахнут летом, когда их нагревает солнце. Все это я отринул. Прошло столько лет, и вот теперь…»
Начинают сгущаться сумерки. В долине кричат даманы, они поднимаются вверх по склону.
— Почему они так страшно кричат?
— Что ж тут страшного?
— Будто их убивают. Прямо кровь леденеет в жилах.
Он смеется с презрением.
— Где ты живешь? — вдруг спрашивает она, повинуясь неожиданному порыву.
— Нигде.
— Зачем ты пришел сюда? Я должна знать, — властно говорит она. Но он молчит, и она снова наступает — Надеешься застать меня врасплох, думаешь, я не понимаю? — Она в волнении встает и начинает перекладывать лежащие на передке фургона ружья и пистолеты. — Ты просто выжидаешь случая. Но я с тебя глаз не спускаю, знай. И если ты посмеешь… скорее я себя убью… — В ее голосе начинают прорываться рыдания, но она их подавляет. — Понял? Ты не имеешь права. Я беременна. А ты — всего лишь раб.
Он молча глядит на нее. В руках его треснул сучок. От резкого сухого звука она вздрагивает, точно от выстрела. Он переводит дух, стараясь овладеть собой, чтобы ответить ей спокойно.
— Раб, — произносит он наконец, — раб! «Ты не имеешь права»! Затвердили, как попугай, других слов и не знаете. Но с меня довольно, я больше слышать их не хочу.
Может быть, у тебя есть право отрубить мне ногу. Ну что ж, отруби, но говорить потом, что я не имею права ходить прямо… нет, этого я не позволю. Он видит, что она дрожит. Тогда он вдруг круто поворачивается и идет к проходу в ограде.
— Куда ты, не смей! — кричит она. — Ночь наступает. Ты не смеешь бросить меня здесь одну. Ты должен отвести меня домой, слышишь? Вернись!
Адам оглядывается на нее через плечо.
— Боитесь?
Она не отвечает.
Ты хочешь помыкать мной, потому что трясешься от страха, потому что передо мной бессильна. Немного же у тебя осталось власти. И вдруг ему становится почти жаль ее.
— Будете есть яйца на ужин? — смущенно спрашивает он. — Я очистил несколько гнезд в долине.
Тот день на чердаке… Мы с Левисом всегда забирались туда, наработавшись и наигравшись. Другие дети бааса были еще малы. Долгими летними днями мы плескались с ним голышом в холодной горной речке за рощей пихт и молодых дубков. Ездили в город в фургоне, отвозили вино на склады Компании. Ставили силки для маленьких серых оленей, которые травили рано утром поля пшеницы и ячменя. Скакали без седла на молодых бычках, кубарем летели с них в пыль и навоз. И каждый вечер лезли по высокой деревянной лестнице на чердак, где так сладко пахло изюмом, который сушили из спелого сочного винограда, мы еще помогали его собирать. Сидя на корточках в душистом полумраке среди выделанных кож и кип сушеного чая, возле двух гробов, сколоченных из атласного дерева, которые держали на всякий случай и, чтоб зря не пропадало место, хранили в них сушеные фрукты, я рассказывал Левису истории, которые слышал от бабушки. Сначала он тоже всегда бегал со мной во двор усадьбы слушать, как она их рассказывает, нанизывая, точно бусы, звучные имена и названия — Тьилатьяп, Палик-папан, Джокьякарта, Смерос, Паданг, Борободур, но потом руки ее скрючились от ревматизма, и она больше не могла работать, и тогда баас отпустил ее на свободу, и она поселилась в городе, высоко на Львином хребте в крошечной глинобитной лачуге. С тех пор уже я пересказывал Левису ее истории, сидя с ним на чердаке и поедая сладкий изюм. Никакой тайны из своих походов на чердак мы не делали, да нам никто и не запрещал туда ходить, не то что в погреб. Мы не представляли себе жизни без чердака, где пахло корицей и листьями баку[4] вяленой рыбой, сушеными фруктами, кожей. Поэтому-то я сначала ничего и не понял. Левис в тот день уехал с отцом и каким-то их гостем из Патрии на Хаут-бей, а я, вернувшись под вечер голодный с горы, где собирал птичьи яйца, сразу же побежал на чердак за изюмом, а когда начал спускаться по лестнице, меня окликнула хозяйка.