Рейнолдс Прайс - Земная оболочка
— Ты-то только рада, — сказала Ева. — И мама, конечно, будет рада. Кеннерли уезжает…
— Папа не переживет.
— Переживет, — сказала Ева.
— Он любит тебя больше нас остальных, вместе взятых.
Ева подумала немножко.
— Пусть так, — сказала она. — Но моя жизнь — это моя жизнь. И я свой выбор сделала. Ему и не то еще приходилось выносить. Вынесет и это. Я напишу ему.
Рина повторила:
— Он не переживет.
Ева снова дотронулась до нее — на этот раз до затылка, — и широко улыбнулась, но тут же шагнула мимо сестры к двери и отворила ее.
— А чемодан? — прошептала Рина, указывая на коричневый саквояж, лежавший на шкафу.
Ева отрицательно покачала головой.
— Я обещала, — прошептала Рина. — И до завтра молчу. А завтра они меня убьют.
Ева улыбнулась:
— Не убьют. Обрадуются, узнав. Теперь же оставайся здесь как можно дольше… пока мама нас не позовет. Постарайся помочь мне выиграть время.
Рина подошла к широкой кровати, на которой многие годы они спали вдвоем, и села на краешек, сложив руки на коленях.
— Как ты думаешь, увидимся мы когда-нибудь?
Ева прислушалась к тому, что делается на веранде, — все спокойно, — затем вернулась к кровати и дотронулась до Рининого пробора. Наклонилась и поцеловала в то место, которое только что тронула.
— Поцелуй от меня папу, — сказала она. — Помоги ему. — И исчезла из комнаты; с лестницы не донеслось ни звука.
3Спустившись с лестницы, выйти из дому можно было двумя путями: через парадную дверь на веранду, мимо матери, отца, брата; и через кухню, где все еще возились Мэг и Сильви. Выбора не было. Она направилась в кухню, по-прежнему неслышными шагами, не обращая внимания на обступавшие ее со всех сторон обломки прежней жизни — препятствия на пути. Однако в кухне она остановилась возле рукомойника, зачерпнула ковшиком воды из ведра и осушила его до дна, мучимая жаждой и внезапно вспыхнувшей потребностью попрощаться еще с кем-нибудь из домашних. Потом опустила ковшик в ведро. Обе женщины внимательно наблюдали за ней: Мэг, перебиравшая фасоль, чтоб замочить ее на ночь, Сильви, стоявшая посередине комнаты, как черная смазанная ось, на которой держится весь погруженный во мрак дом, — Евина ровесница, еще одна неизменная принадлежность прежней защищенной жизни, которую Ева покидала. Она сделала шаг к Сильви, заслонявшей дверь, и сказала, понизив — но не до шепота — голос:
— Можешь взять из моих вещей все, что тебе нравится.
— Интересно, кто это мне их даст?
— Скажи маме, что они твои, скажи, Ева отдала их тебе.
— Она смеяться станет.
Ева указала на холл и на лестницу:
— Пойди сейчас и возьми из одежды все, что захочешь. Там Рина.
Мэг повернулась к ней. Свет лампы упал ей на лицо, более темное, чем у дочери.
— Уходи, — сказала она, — если уходишь, так уходи!
Стоя по-прежнему лицом к Сильви, Ева зажмурила глаза; из-под век выкатились слезинки, вызванные словами Мэг. Затем она открыла глаза и непослушными губами выговорила:
— Я заберу тебя к себе, Сильви. — Однако Мэг по-прежнему взглядом выталкивала ее из дома. Ева сделала быстрый шаг влево и исчезла за дверью.
— Ушла, — сказала Сильви.
— Слава тебе господи, — сказала Мэг.
Сильви сказала:
— А я любила ее.
— И я тоже, — отозвалась Мэг. — А вот ушла, и я ее из сердца выкинула. Попробуй и ты. Не знает только она, видно, что людей, которых стоит любить, по пальцам пересчитать можно.
— Это так, — сказала Сильви, не отводя глаз от притворенной двери, — там на пустом месте, где прежде была Ева, до сих пор не устоялась тьма.
4Форрест Мейфилд изнемогал от благодарности. Он стоял на коленях, склонившись над своей женой, принимая последний из принесенных ею щедрых даров — зрелище ее обнаженного тела при утреннем свете, тела, спокойно лежащего рядом с ним. До рассвета сегодняшнего дня — которого прошло всего полчаса — ему приходилось видеть лишь ее руки и голову, все остальное скрывала от глаз людских одежда. А полюбил он ее за лицо, за приветливость, за то, что каким-то таинственным образом она поняла и приняла его давнишнее стремление раскрепостить свое скованное, чахнущее сердце, перестать наконец душить свои чувства, найти достойную девушку и полюбить ее всей душой на всю жизнь. Для него почти не имело значения ответное чувство, лишь бы избранница благосклонно разрешила себя любить, принимала его бескрайнюю благодарность. И вот она здесь — добровольно, никем не принуждаемая, по-прежнему отдающая ему (хотя в комнате было уже светло) все свое ослепительное тело, невообразимо, негаданно прекрасное, исчерченное тончайшими голубыми жилками, тепло пульсирующими после их первого соития.
Воспоминание об этом — о чуде прошедшей ночи, — как половодье, затопило все вокруг. Момент близости и все, что предшествовало ему… Она встретила его, как было условлено, на краю луга позади их дома. (Она оказалась там прежде него и негра возницы, которого он нанял, чтобы проехать шесть миль до станции, и стояла, с опущенными руками, стиснув кулаки, едва различимая в темноте, и когда он спросил: «А где твой чемодан? Где твои вещи?» — ответила: «Я же сказала, что если приду, то буду вся ваша. Я не взяла из дома ничего. Даже платье, которое на мне, — из обносков тети Лолы».) Сидя рядом с ним, она промолчала всю дорогу и только кивала или отрицательно мотала головой в ответ на его приглушенные вопросы… Так же молча шла к поезду, поднялась на первую ступеньку, но потом обернулась к вознице, который нес чемодан Форреста, и сказала: — Ты ведь знаком с Сильви, — разжала руку и протянула ему золотую пятидолларовую монету. — Отдай это ей, скажи — на память от Евы. В вагоне они не говорили ни о чем, кроме как о законченном учебном годе, словно оба уезжали куда-то на лето — каждый в свою сторону, — с тем чтобы встретиться снова осенью в классе. А потом, два часа спустя, уже здесь, в Виргинии, они сочетались браком при посредстве старенького регистратора с трясущимися руками и его экономки, выступившей в качестве свидетельницы и сказавшей Еве, пока Форрест расплачивался с регистратором: «Дай вам бог счастья!» Затем она прошла с ним квартал по темной улице до этой старой гостиницы, и, когда почерневшая сосновая дверь захлопнулась за ними, надежно отгородив от всего остального мира с его опасностями, она наконец отдалась ему — но не сразу, не спеша, до последней минуты спокойная, прекрасно владеющая собой, хозяйка положения. После того как коридорный зажег им лампу и вышел и Форрест запер дверь на задвижку, он остановился, посмотрел сквозь полумрак на нее, стоящую в трех шагах от него у кровати — лампа находилась сзади, так что она казалась обведенной светящейся каймой, — и сказал: — Благодарю тебя. Она улыбнулась: — За что? — За то, что ты здесь. — Я здесь потому, что хочу этого. — Затем медленно вытянула из волос широкую зеленую ленту и принялась, не подымая глаз, расстегивать бесчисленные пуговки на платье, пока наконец сняла с себя все, сложила аккуратно белье и предстала перед ним обнаженная. Оба стояли неподвижно, она у кровати, он у двери. «Simplexmunditiis», — всплыло у него в мозгу, — Гораций, «Пирре». «Чиста в своей наготе», — перевел эту строку Мильтон, и Форрест считал, что лучше перевести, пожалуй, невозможно, а вот сейчас у него появился свой собственный вариант: «Проста в своей чистоте». Не совсем так, как у Горация, но точно определяет ее. Затем она сказала: — Извините меня, может, моя просьба неуместна, но нельзя ли нам немного отдохнуть сначала? — Он сказал на это: — Зови меня Форрестом вне зависимости от того, устала ты или нет. — Она кивнула с улыбкой и легла в постель, а он задул лампу, разделся и тоже прилег с края и лежал, не касаясь ее, пока она, засыпая, не взяла его за руку. Было около трех часов. Она не выпускала его руку три часа, ни разу не повернулась, только вздрагивала изредка, погружаясь во все более и более глубокий сон, а он, так и не сомкнув глаз, лежал в темноте, потрясенный своим счастьем, удачей, в тысячный раз представляя себе их будущую жизнь. Первый робкий рассвет разбудил ее. Перламутровый, похожий на туман, свет проник в комнату, и она повернула голову и долго внимательно и серьезно смотрела на него, как будто ожидала, что он чему-то научит ее, а может, просто потому, что еще не совсем проснулась. Как бы то ни было, она сказала: — Вот я и отдохнула. — Тогда он высвободил из-под одеяла их давно сомкнутые руки и покрыл ее пальцы поспешными и легкими поцелуями благодарности, осторожно сбросил одеяло с себя, затем с нее — и замер на мгновение, потрясенный простотой и ясностью ответа на все мучившие его вопросы, который обещало дать это новое видение — и она приняла его с радостью. Закрыла свои ясные глаза и руками, крепкими, как лед, скопившийся в трещинах камня, увлекла его к еще запечатанной двери, скрывавшей ее последнее убежище, подходящее к концу одиночество, последнюю тайну, — взглянула на него и тут же улыбнулась, еще крепче прижалась к нему, обхватила, и он сказал: