Ян Отченашек - Ромео, Джульетта и тьма
Голоса, звуки. А над всем этим раскинулось молчаливое мерцающее небо.
Павел смотрел, и ему казалось, что он слышит, как, свистя, проносятся в холодных пространствах миры.
— Павел!..
Он встал, чтоб опустить штору, но голос девушки остановил его.
Ты когда-нибудь испытываешь страх?
Перед чем?
— Перед всем… перед жизнью.
Он колебался.
Иногда…
А я — постоянно.
Чего ты боишься? Мышей? Я поставлю мышеловки, — пошутил он невесело.
Не смейся надо мной. Мне не с кем больше поделиться. Страх все время гложет меня. Даже когда я думаю совсем о другом, даже когда смеюсь. Словно подстерегает, прячется где-то здесь, под сердцем…
Мой отец говорит, что только камни ничего не боятся. Они неживые.
Он наконец поднялся с кушетки и опустил затемнение, включил лампочку, свет упал на ее лицо. Девушка зажмурилась, заморгала. Он попытался пошутить. Он так боялся ее мыслей.
— Как дела, синьорина Капулетти? Что поделывает ваш отец? Все еще враждует с Монтекки?
— Нет, ему не до того. Он в Терезине… надеюсь… Ему стало стыдно за неуместную шутку, кровь ударила в голову. Но, как это ни странно, его слова не обидели ее, она просто констатировала факт, глядя на него снизу вверх с такой всепрощающей улыбкой. Павел подсел к ней поближе и принялся внимательно разглядывать ее.
— Почему ты смотришь на меня? Я тебе не нравлюсь?
— Ты же знаешь, что это не так, — возразил он. — Ты мне очень нравишься… Правда!
А чем? — настаивала Эстер упрямо. Павел с минуту колебался, подыскивая слова.
Ты такая же, как все остальные девушки…
— Ты о чем? Почему я не должна быть, как остальные? — Эстер поняла его не сразу.
Девушка нахмурилась и резко повернулась к нему:
— Потому что я еврейка?
Что ты! — отпирался он растерянно. — Я, собственно, имел в виду совсем не это… Говорят, будто…
Что говорят? Я знаю! Что мы не как все? Что у нас длинные носы и…
Юноша с досадой остановил ее и взъерошил себе волосы.
— Да, всякое мелют… Люди бывают так глупы. И злы…
Павел вскочил и зашагал по комнате, засунув руки в карманы, красный от стыда и досады на себя самого. Потом оглянулся и увидел Эстер все на том же месте, в той же позе, с руками, опущенными на колени. Серая тень лежала на ее лице. Он закусил губу. «Дурак! Мелю языком невесть что!»
Не сдержавшись, он выдохнул:
— Эстер… я…
Девушка подняла глаза, в них таилась усталая усмешка. «Я ведь все понимаю», — сказали они ему. Он казался себе просто мальчишкой перед взрослой женщиной. Горькая жалость и какая-то дикая радость заполнили его сердце, рвались из груди. «Эстер! Как мне высказать тебе все это! Со мной что-то происходит, не знаю…»
— Почему ты молчишь, — прохрипел он, — скажи что-нибудь!
Он порывисто бросился к девушке, с силой схватил ее за плечи. Вырвать, отнять ее у этой неподвижности! Девушка молча сопротивлялась. Она была сильная, но после упорной борьбы Павлу удалось повернуть ее лицом к себе. Оно было далеким, замкнутым, рот плотно сжат, глаза, блестевшие под опущенными ресницами, смотрели отсутствующе, так, будто мысли ее витали где-то далеко.
— Эстер… послушай… Не плачь, ты не смеешь плакать! Я…
Он поцеловал ее. Неловко, по-мальчишески. Девушка дернула головой, и его губы скользнули по ее щеке, но он не сдался и все-таки добрался до ее рта.
Она перестала сопротивляться, повернулась, закрыла глаза и приникла к нему.
И сразу все кончилось.
И все качалось. И оба поняли это.
Их окружала трепещущая тишина, слова приходили издалека. Дом засыпал беспокойным сном, а эти двое бодрствовали. Слышишь? Как тихо сейчас. Чуть слышные шажки и шорох — это просто мыши…
— Зачем ты поцеловал меня?
Он пожал плечами. Волосы девушки сияли, словно черное пламя, широко открытые глаза смотрели без гнева. Без удивления. В них был лишь вопрос. И слабая, чуть заметная улыбка.
— Потому что… потому что люблю тебя! Ведь ты же знаешь. Я люблю тебя. Ты… ты должна верить мне, Эстер…
Зачем ты так говоришь?
Потому что это правда. Да! Разве это плохо?
Нет. А когда ты это понял?
Зачем тебе?
— Просто так…
— Не знаю. Наверное, когда мы встретились. Или когда ты уплетала хлеб. Вчера утром, когда ты спала, мне страшно хотелось поцеловать тебя. Но я побоялся разбудить. Когда?.. Я и сам не знаю.
Юноша застыл в нерешительности. Он сцепил тонкие пальцы, хрустнул суставами и потянулся, сладко застонав, словно проделал трудную работу. На его лице блуждала виноватая улыбка.
— Ведь ты не сердишься, правда? Если бы…
Она решительно покачала головой и обхватила руками колени.
Павел заглянул ей в глаза и понял бесссмысленность своего вопроса. Ее глаза сияли. Эстер положила руки ему на плечи. Он невольно зажмурился. Она легонько коснулась губами его губ и по-детски засмеялась. Потом вздохнула:
— Боже мой, Павел… ведь я тоже… разве ты не понимаешь, что и я… люблю тебя. Да! Будь что будет: люблю тебя, Павел, милый!
Каждая любовь имеет свою историю. Иногда очень короткую. Так сказать, историю в миниатюре. У нее есть время роста и зрелости. Солнечные взлеты и стремительные паденья. Свои бури и ненастья.
Когда Павел возвращался домой, улицы ему казались полными света. Это было, конечно, не так. Свет был в нем, вокруг царила тьма. В лучах этого света он казался себе сильным, его удивляло богатство чувств, пробудившихся в нем. Прежний Павел, который не знал Эстер, заурядный, ничем не примечательный юнец, вызывал в нем жалость. Как он жил? И жил ли вообще? Ходил в школу, читал книги, ждал чего-то от жизни, о чем-то мечтал, дружил с обыкновенными ребятами. Это был совсем иной человек.
Но дом был все таким же, неизменным, знакомым до последней мелочи. Он жмурился на яркий свет лампы. Родители сидели друг против друга и молчали. На шкафчике приглушенно играло радио. На приемнике висела табличка: «Помни, за прием заграничных станций тебе грозит тюрьма или смерть!» Мать на деревянном грибке штопала носки. Когда-то он любил возиться с этим грибком. Вдруг ему пришло в голову, что его старики затеяли игру. Игру в спокойствие. Отлично! Он присоединяется! Нарочито зевнув, Павел взялся за еду. И лишь когда он уже пил жидкий кофе, делая вид, что его больше всего на свете занимает помятый кофейник, отец положил раскрытую книгу на стол и заговорил:
Ты ничего не хочешь нам рассказать, Павел? Юноша поставил чашку и покачал головой.
Нет… мне нечего…
— Ты ходишь как лунатик. Конечно, тебе уже восемнадцать, но я боюсь, как бы ты совсем не потерял голову. Ты ведь знаешь, что творится вокруг. Самое разумное сейчас — сидеть дома…
Он умолк, перехватив взгляд сына. Увидел в нем только протест — немой, твердый протест.
— Не знаю, что особенного вы заметили во мне. — Павел встал и, ничего больше не добавив, ушел в свою комнатку, сам того не желая, резко хлопнув дверью.
Старики остались одни. Мать отложила деревянный грибок, он стукнул об стол; молча, через роговую оправу очков взглянула на мужа. Тот поднялся, собираясь спать.
— Нет, лгать он не умеет. И не хочет, — заметил старик словно про себя. — Пока еще не хочет.
Он беспомощно пожал плечами и захлопнул книгу.
VКроме бессильного гнева, кипящего в каждом сердце, многими в эти дни овладел страх. Словно душная деревенская перина, под которой мучают ночные кошмары, навалился он на город. Он подобрался к сердцу, не отпускал ни за едой, ни во сне, захлестывал человека, когда тот обнимал любимую, когда нянчил ребенка. Страх выползал из репродукторов, со страниц газет.
— О чем ты думаешь? — спрашивала Эстер, замечая, что Павел невесело задумался. Иногда раздумье его было таким глубоким, а картины, рисуемые воображением, так страшны, что голос ее долетал словно из недосягаемой дали.
Павел тер ладонью лицо, вымученно улыбался тусклой улыбкой.
— Да так, пустяки… ничего особенного.
Но он понимал, что обмануть ее не удастся, и, обняв, прижимался губами к ее глазам, зарывался лицом в ее волосы, прячась в их мягкой душистой мгле. «Если б ты только знала, — думал он, — если б только могла предположить…»
Улицы дышат июньским зноем, парки, как и полагается в эту пору, играют всеми красками летних цветов, божья коровка пробирается по ладони и расправляет крылышки. Что-то жестокое чудится в этом равнодушии природы — она буйным цветом безумствует под горячими лучами солнца, в то время как со стороны Кобылис по городу разносится эхо залпов.[4]
Палачи по уши завалены работой. Стволы винтовок не успевают остывать, «…а также будут расстреляны лица…»
— Люблю тебя, — шепчет Эстер.
Но, даже когда он чувствует ее губы на своих, мысли не останавливают своего бешеного бега. Перед глазами проходят списки: имена, обычные, простые имена. Они низвергаются с газетных страниц, они кричат со стен домов, с плакатов, наклеенных возле афиш кино и реклам зубного эликсира. Мотивировка ошеломляюще коротка: осужденные предоставляли убежище непрописанным лицам — бах! одобрительно отзывались о покушении на протектора — бах! призывали укрывать преступников — бах, бах! хранили оружие — бах!..