Филип Дик - Шалтай–Болтай в Окленде. Пять романов
Подняв взгляд, он увидел, что она указывает на него пальцем и хмурится.
— Поскольку, — сказала Лидия, — он испортил себе жизнь ничегонеделаньем, ему удалось заставить тебя чувствовать, что ты ему чем–то обязан, но на самом деле ты обязан выставить его. Заставить его уйти.
— Лишь потому, что он плохо одевается, — сказал Фергессон.
— Что, дорогой мой?
— Господи, — сказал он. — Он опрокинул эту чертову пепельницу. Как насчет этого? Все это мудрствование, знаешь, из–за чего оно? Из–за того, что он опрокинул пепельницу, когда пришел сюда в первый раз. А еще — из–за того, как он одевается.
— Прошу прощения, — сказала Лидия. — Потому что я лучше знаю, мой дорогой. В нем есть презрительность. Вот скажи мне. В чем состоит его предпочитание?
Он не понял; его жена перешла на свою быструю греческую манеру речи, а когда это происходило, когда она впадала в такое состояние, большую часть из того, что она говорила, он просто не улавливал.
Лидия пояснила:
— Что есть храм его веры?
— Откуда мне знать?
— Ничто.
— Может быть.
— Видишь ли, — сказала она, — то, что человек думает о боге, на самом деле, как показал Фрейд, есть его отношение к своему отцу. И у того, кто не способен обнаружить в себе должной почтительности к Небесному Отцу, какое хорошее выражение, нет и на этой земле отца, на которого он мог бы положиться? Что ты об этом думаешь, хотелось бы мне знать. Что определяет характер в этом нашем старом мире? Семья. Именно в семье растет смеющийся младенец. Кто смотрит на него поверх края благословенной колыбели?
— Его мать, — сказал Фергессон.
— Его мать, — сказала Лидия, — известна ему через грудь, источник вечного изобилия.
— Хорошо, — сказал он, — но он же ее и видит.
— Он воспринимает ее как нектар, — сказала Лидия, — как пищу богов. Но от отца он не получает ничего. Между ним и отцом существует разъединение. В то время как с матерью имеется единство. Понимаешь?
— Нет, — сказал он.
— Отец для него, — сказала она, — это общество и его связи с ним. Если у него это есть, он никогда от этого не избавится. Но если нет, он никогда не сможет это получить.
— Что получить? — уточнил он.
— Веру и надежду, — сказала Лидия.
— Сдаюсь, — сказал он. — Тебе бы к курсам по Платону добавить еще и курсы английского.
— Я знаю, — сказала Лидия, — что если бы с тобой — в тебе — находился более счастливый человек, ты не стал бы сейчас смотреть вперед с такой опустошенностью. Другой на твоем месте, уходя в отставку с таким огромным накопленным богатством, — знаешь, что было бы у него на уме? Позволь мне увидеть и обрисовать это для тебя, мой дорогой. Радость.
— Радость, — эхом отозвался Джим, с горечью и некоторым удивлением.
— Радость завтрашнего дня, — сказала его жена.
— Я болен, — заявил он. — Я устал и болен физически. Спроси у моего доктора. Спроси у доктора Фратта. Позвони ему. Я имею в виду, спроси у него, как обстоит дело с фактами, вместо того чтобы вкручивать всю эту философию. За мой счет! Чем, ты полагаешь, мне теперь заниматься? Начать вместе с тобой посещать курсы по изучению великих книг? Читать этих гавриков? Что ты вообще знаешь? Я бы хотел посмотреть, как ты починишь какую–нибудь самую простую штуковину — скажем, разъем шнура к фарам. Почини его, а уж потом приходи потолковать.
— Ты так похож на этого человека, — сказала она.
Он что–то проворчал и выпрямился на скамейке, потирая лоб.
— Он — это твоя часть, — сказала она. — Но ты больше. В нем ничего, кроме этого, нет. Ничего, кроме пораженчества. Потому что в нем нет этой веры.
Он наконец снова занялся ужином, доел суп и принялся за тушеного цыпленка, чьи косточки после готовки стали такими мягкими и бесцветными.
После ужина Джим Фергессон сделал то, что в последние годы стало для него естественным. Он включил телевизор и поставил перед ним свое мягкое кресло.
Ну вот, опять, сказала бы его жена, оставайся она по–прежнему дома. Но сегодня у Лидии был семинар; ее подвозили туда на автомобиле — тот просигналил, и она тут же вышла со своими книгами, надев пальто и туфли на низком каблуке. Так что ее здесь не было, чтобы это сказать.
Его сознание, однако, сказало это за нее.
На экране Граучо Маркс[3] оскорблял какого–то типа в костюме, подошедшего к нему и ухмыляющегося. Что бы Граучо ни говорил, тип продолжал ухмыляться. Очень смешно. Глядя на это, Джим Фергессон начал беспокойно ерзать. Наконец он выключил телевизор.
Но все ли это, что сейчас идет? — спросил он себя. Он поспешно включил телевизор и стал пробовать счастья на других каналах. Вестерны, групповое обсуждение какого–то вопроса… Он снова выключил телевизор. Куча тупиц, подумал он. Особенно эти гомики, ухмыляющиеся кривляки, ломающиеся перед женщинами, подающие блюда, целующие пожилых дам в щечку. Вопросики идиотские: викторина. Ну и жулья там у них было, думал он. Во всяком случае, тот, который ушел. В особенности тот. Интеллектуал. Ну и жулик! Он так нравился Лидии, этот Ван Дорен[4]. Он и вправду их завораживал. Но меня он своими манерами не привлекал никогда. Образованной чушью. Этим лощеным фасадом, который их научают на себя напускать.
Подойдя к шкафу, он достал из него куртку. Такое, пусть не регулярно, а лишь время от времени, находило на него и в прошлом. Выйдя на улицу, он запер входную дверь (плохо будет, если у нее не окажется при себе ключей) и уселся в припаркованную у дома машину. Минуту спустя он уже ехал по темной улице, направляясь в сторону Сан–Пабло и своей мастерской.
Вот чему должны бы учить в колледже, думал он. Давать знания, позволяющие распознать хорошего человека, когда таковой тебе встретится. Но посмотри на Лидию, очарованную Ван Дореном. И посмотри на Элджера Хисса[5]; посмотри, как все его превозносили, потому что у него такая утонченная внешность, точеное лицо, достоинство, умение себя держать, воспитанность, пусть даже он и был коммунистическим шпионом… даже Стивенсон к нему благоволил. Мы могли бы получить президента, который вручил бы страну тем педикам–гарвардцам из госдепартамента в их полосатых штанах. Единственным, кто видел их насквозь, был старина Джо, и они достали его; они ополчились на него, потому что тот был чересчур уж грубый. Называл вещи своими именами.
Джо Маккарти, подумал он, видел насквозь лжецов и жуликов, заправляющих в обществе. Из–за этого он и умер.
Когда впереди появилась авеню Сан–Пабло с ее огнями, Джим Фергессон свернул к обочине; он замедлил ход машины, но возле своего гаража не остановился. Вместо этого он проехал еще квартал и остановился у красной неоновой вывески: «Клуб Динь–Дон». В этот бар он приезжал, когда у него возникало соответствующее настроение.
В баре было очень много народу; когда он открыл дверь, его сразу захлестнул приятный ему гомон. Приятны были запахи людей, добрые теплые запахи; дружелюбие, смех, разгул жизни — его характерные движения и краски. Он отыскал себе местечко у стойки и заказал «бурджи».
Среди посетителей имелось даже несколько женщин. В большинстве, однако, пожилых. С первого взгляда было ясно, что они крикуньи и уродки. Он отвернулся.
Недалеко от входа высокий негр лет тридцати пяти, в пальто и коричневом свитере, надувал воздушный шарик. На полу рядом с ним, высунув язык, тяжело и часто дышал упитанный черно–белый спаниель. Все, казалось, смотрели на пса. Негр надувал шарик, и тот становился все больше; люди вокруг выкрикивали разные предложения.
Что это? — полюбопытствовал Фергессон. Он повернулся, чтобы посмотреть.
Пес, тяжело дыша, уселся на задние лапы. Он не сводил глаз с шарика, который теперь был размером с арбуз. Шарик был красным. Негр, смеясь, отвел его ото рта и утер губы тыльной стороной ладони. Смех мешал ему надувать дальше.
— Слышь, — сказал кто–то из его приятелей, протягивая руку. — Дай–ка его мне.
— Нет, я сам надую; ему больше нравится, когда надуваю я.
Он снова стал дуть, шарик распухал, собака смотрела. Внезапно плечи негра затряслись, и он выронил шарик. Тот с шипением устремился прочь. Множество ладоней хлопали по нему, когда он скакал по полу. Пес заскулил и бросился за шариком, потом повернул обратно. Его округлое туловище подергивалось. Прислонившись к стене, негр беззвучно смеялся, а его друзья шарили меж столов и стульев в поисках опустевшего шарика.
— У меня еще есть, — сказал негр, сунув руку в карман пальто. Оттуда, словно пальцы перчаток, показались шарики. — Ух ты, — изумился он, — да у меня здесь все шарики на свете; бросьте тот, он грязный.
На этот раз он стал надувать желтый шарик. Пес делал глотательные движения и то высовывал, то прятал язык. Странно, подумал Фергессон, а собаке–то что здесь нужно? Он подумал о своей собственной собаке, погибшей под колесами машины клиента. Та собака спала у него в мастерской, под машинами, которые он ремонтировал. Теперь прошло уже несколько лет.