Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2005)
загадка начиналась словом “блядь”...
Загадка сложная, но не очень, тут снова Блок нам в помощь со своими “Скифами” (подсказанными “Сфинксом”, помимо прочего, и анаграмматически): “О, старый мир! Пока ты не погиб, / Пока томишься мукой сладкой, / Остановись, премудрый, как Эдип, / Пред Сфинксом с древнею загадкой! // Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя, / И обливаясь черной кровью, / Она глядит, глядит в тебя, / И с ненавистью, и с любовью!..” Получается, грубо говоря, так: послевоенная ленинградская шпана — хамская, агрессивная — репрезентирует здесь Россию как таковую. Но глядящую “в тебя” даже не двойственно, а с одной только прямой ненавистью. Причем тут же переходящей в действие:
Разгадка начиналась словом “Н-на!” —
и враз из глаз искристо-длиннохвосты
посыпались сверкающие звезды,
и путеводной сделалась одна.
Развивая разгадку, позволим себе предположить, что Сфинкс из “ пере улка” —это еще и созвучный ему (опять-таки) Серафим, возникший перед странником “на пере путье”, — фиксатый Серафим, коснувшийся “зениц” настолько энергично, что “звезды” посыпались (заодно тут слышится и “неба содроганье”). Своего рода инициация, после которой, как известно, ничего иного не остается, кроме как, “обходя моря и земли, глаголом жечь”. Что автор и осуществил спустя тридцать лет после описанных в “Стансах” событий, эмигрировав в 1976-м в США и сделавшись там впоследствии пусть не пророком, но профессором-славистом.
Кто-то скажет: понятно, мол, у него и лирика-то такая... профессорская, непрямого действия, ждущая комментария, без которого никуда... Но мы поддерживать этот разговор не станем. Потому, во-первых, что подобное не раз уж и говорилось, стало общим местом. А еще потому, что это было бы обобщением неправомерным — есть у Лосева совсем другие стихотворения, о которых не знаешь, что и сказать, настолько они простые (или такими кажутся?):
Бывает, мужиков в контору так набьется —
светлее солнышка свеченье потных рож.
Бывает, человек сызранку так напьется,
что всё ему вопит: “Ты на кого похож?”
“Ты на кого похож?” — по-бабьи взвизги хора
пеструх-коров, дворов и курочек-рябух.
“Я на кого похож?” — спросил он у забора.
Забор сказал, что мог, при помощи трех букв.
Что это — пастораль? лубок? “нечто” о русском духе? Называется миниатюра — “Всякое бывает”, что справедливо: в самом деле, и выпивают в России подчас, и слова неприличные употребляют, причем не только в заборных надписях, но и на книжных страницах. Как, впрочем, и сам Лосев — мы только что видели, в “Стансах”. Да он и не осуждает.
Русская тема — как написал бы критик былых времен — поэта не отпускает. Из полусотни стихотворений, составивших последнюю книгу, она присутствует примерно в полутора десятках (включая переложение сатирических текстов Збигнева Херберта и У.-Х. Одена). Вот еще одно — “Поправка к истории”: “При чем тут Ленин, эсеры, бунд? / Не так беспощадно-бессмысленный бунт / делался до сих пор. / А выйдет субтильный такой мужичок, / почешет рептильный свой мозжечок / да как схватит топор! / Свою избу разнесет в щепу / и страшным криком „Я всех гребу!” / повеселит толпу...”
Всякое, конечно, бывает, скажем мы снова. Но зачем столь категорично: “при чем”? “не так”? Вопрос о соотношении стихийного начала и начала сознательного в русском освободительном движении есть, как мы знаем, вопрос диалектический и вечный, с налету его не возьмешь. Почти так же вечен и этот каламбур: “бунд” —“бунт” (см., например: Л. Толстой, “Война и мир”. Эпилог. Ч. I, XIV2). И дальше сюжет тоже движется по путям известным, без новостей: “...И тут набегут мусора-опера, / начнется изъятие топора / и советы веселой толпы вокруг / насчет вязания рук. // И будет он срок в болоте мотать / и песню мычать про старуху-мать, / мокредь разводя по лицу, / и охраны взвод будет — ать-два-ать- / два! — маршировать на плацу”. Ну, хорошо, назовем это “национально-архетипический этюд”.
Своего рода pendant ему составляет другой, ориентированный уже не на тюремный фольклор, а на отечественную классику:
Замывание крови. Утопление топора.
Округление глаз на вопросы. “Где вы были вчера с полвторого
до полпятого?” — “Я? Уходил со двора,
был в трактире Ромашкина, спросите хоть полового”.
Впрочем, это из книжек допотопной поры
про святых и студентов. Теперь забывают
рядом с трупом пустые бутылки и топоры,
на допросах мычат, да и кровь теперь не замывают.
У Достоевского топор был, правда, положен на место, в дворницкой, откуда и взят. И “трактира Ромашкина” у него, кажется, нет. Но тут ведь у нас не пособие для поступающих в вузы — так, вольная поэтическая вариация. Хотя можно использовать и как пособие, — скажем, для студентов-славистов Дартмут-колледжа, где Лосев преподает: банка, полная спирту, и что-то там плавает, простое, как мычание на допросе. Анатомический препарат загадочной славянской души. Топор да икона д-ра Биллингтона.
Или это игры всё? Сидит, допустим, Лосев в своем колледже, тасует инварианты с парадигмами и пасьянсы из них раскладывает. Называется: “ньюхемпширский профессор российских кислых щей” (см. “Памяти поэта” в книге “Тайный советник”). Есть и еще игра, под названием “Лекция” (текст стихотворения даже снабжен забавно-педантической сноской: “Из курса Russian 36: Tolstoy and the Problem of Death”):
Каренина не виновата!
Виновен чайник Джеймса Ватта,
причинность, стрелочник, Толстой,
патриархальный строй... —
(дальше так же стремительно пробалтывается и версия противоположная: “...Ведь ради офицерской рожи / сама забыла мать Сережи / священный материнский долг, / и обагрился шелк”). Такая литературная шутка (не хуже той, что была Лосевым некогда брошена в стихотворении “Париж, 1941”: “Дойстойевский ищет Бога вместе с графом Толстуа”).
Иногда все-таки — благословение Сфинкса (Серафима), видимо, дает себя знать — речи профессора обретают оттенок пророчественный3.
Его можно, например, ощутить в словах, вынесенных на обложку новой книги, — “Как я сказал”. Взяты они из помещенного там стихотворения “Опять нелетная погода”:
Вороний кар не только палиндром,
он сам канцероген. Распухла туча,
метастазирует. Кепчонку нахлобуча,
оставив за спиной аэродром,
куда теперь? Податься на вокзал?
Остаться и напиться в ресторане?
Как я сказал. Как кто-то там сказал
в стихах. Как было сказано заране...
Прежняя “Нелетная погода” была написана еще в доперестроечное, позднесоветское время, течение которого Лосев наблюдал, понятно, издалека. Наблюдал и убеждался, что правильно сделал, что уехал, — такая безотрадная представлялась ему картина: “Где некий храм струился в небеса, / теперь там головешки, кучки кала...” Воображению поэта рисовалась компания “немытых пэтэушников”, гопников с бутылками, “страдающих поносом геростратов”, выехавших на пикничок “пожарить девок, потравить баланду” и оставивших после себя эту мерзость запустения — сожженный храм, загаженную землю. Образ следовало понимать, конечно, расширительно — все это был бессмертный отечественный Сфинкс, отвратительный и опасный.
Прошло двадцать лет, но то, что происходило “в другой стране, в совсем другой эпохе”, таким и осталось — погода опять “нелетная” (для духа, надо полагать). Переменился только диагноз. Если раньше дело ограничивалось перманентным “поносом”, то теперь вороний “кар”, прочитанный как палиндром, звучит уже приговором совсем безнадежным. И, по уверению Лосева, давно им предвиденным: “Как я сказал. Как кто-то там сказал / в стихах. Как было сказано заране”. Упомянутый “кто-то” — это, возможно, автор “Мексиканского дивертисмента” — и там пейзаж “прячется в дожди”, а за экзотикой встает все то же больное, безнадежное, дичающее отечество: “...Из ниш / исчезли бюсты, портики пожухли, / стена осела деснами в овраг. / Насытишь взгляд, но мысль не удлинишь. / Сады и парки переходят в джунгли. / И с губ срывается невольно: рак”.
В других, однако, лосевских стихах, посвященных нынешней России, погода лучше: “Леса окончились. / Страна остепенилась. / Степь — разноправье необъятного объема и неуклонной плоскости. / Синь воздуха и зелень разнотравья. / Тюльпаны молятся, сложив ладоши. / Разнузданные лошади шалят...” и так далее, там есть еще немало ярких пейзажных подробностей. Стихи эти критики уже анализировали, главным образом строку 1-ю (“Леса окончились...”), справедливо сравнивая ее с хлебниковским “леса обезлосели” и усматривая здесь “призрак автометаописания — анаграмму фамилии автора”4. Кроме того, рассматривалась строка 9-я — “Взмывает Чингисхан на монгольфьере”, по поводу которой шутливо, но точно было замечено: “он взмыл на монгольфьере, потому что монгол”5.