Арман Лану - Свидание в Брюгге
— Совершенно верно. То есть — если они и впрямь не рассчитывают на спасение. Когда хирург Тьерри де Мартель накладывает на себя руки, потому что в Париж входят немцы, он это делает в последний раз. И когда Дрьё ля Рошель накладывает на себя руки, потому что национал-социализм потерпел крах, он это делает в последний раз. Но и тот и другой убивают в себе мир, который они не приемлют. То же самое испытывали и японские летчики, которые врезались своим самолетом-снарядом в американскую базу. Только в одном случае объект материальный, в другом духовный, вот и вся разница.
— В общем, ты прав, Оливье, но только ты упрощаешь. Мне кажется, что Тьерри де Мартель и Дрьё родились самоубийцами, подсознательно они готовили себя к этому.
— Возможно. Особенно Дрьё.
Анна театрально зевнула.
— Ну, а что же такое тогда Букэ и Ван Вельде?
Они-то в любом случае добьются своего. Если они не вывернутся, мир исчезнет вместе с ними. А если вывернутся, то поднятый вокруг них шум и сочувствие дадут им в руки новый козырь. И получается: либо мир уходит вместе с ними, либо они одерживают над ним верх. Самоубийцы — агенты-двойники смерти.
Робер напряженно думал. Неуместным казался такой разговор, здесь, в праздничную ночь, в этой особой обстановке «кафе Фернана». Но Оливье прав. Все равно, и насчет симулянта — клоуна Букэ, и, уж конечно, насчет Ван Вельде; капрал из Аглена Верхнего подверг риску свою жизнь — и какому риску! не зря: ему хотелось вернуть Сюзи, но ему хотелось и свести счеты с миром, который презирал этого пьяницу, — а пьяница-то мнил себя героем!
Блондинка начала тихонько напевать. Она во что бы то ни стало желала привлечь к себе внимание. Тоже маленькая эгоцентристочка, сентиментальная дурочка.
В стороне расположилась компания богатырского сложения парней, килограммов на сто каждый. Во всю мощь своих легких они выкрикивали слова старой патриотической песни и стучали в такт мелодии кулачищами по столу, так что прыгали кружки.
Zy zullen hem niet temmenDen fieren Vlaamshen Leeuw.
«Им не удастся укротить гордого фламандского льва». Тогда за дело взялись женщины — им хотелось поплясать и своими силами «укротили» старого фламандского льва; и снова начались танцы.
И чем дальше продвигались они в рождественской ночи на борту Счастливой звезды, — под протяжное пение аккордеонов, которые повторяли одни и те же мелодии, еще более, чем голосом, завораживая незатейливостью песни, — и чем глубже проникала в них усталость и дурман от водки и пива, тем все более нереальной делалась харчевня De drie Zwanen.
Рельефнее выступали отдельные элементы декорации, дань фламандцев Парижу by night[24] — так, как они себе его представляли, — газовый рожок из просмоленного картона, огромный номер, нарисованный на голубой табличке, и под ним надпись: улица Лапп. Очень колоритно выглядело «бистро Фернана», — готовый притон для какого-нибудь фильма с убийствами! Завсегдатаи кафе потягивали черное пиво и отпускали шуточки по адресу истого парижанина — деревянного полицейского, помахивающего жезлом. А кругом танцевали, и надо всем стоял густой запах капусты, жареной картошки, пива и пота от разомлевших девиц и их партнеров в рубашках апаш.
Анна вышла наконец из оцепенения, встала и, пошатываясь, заковыляла к елке без свечей. Эта история с рождеством без свечей не давала ей покоя. Анна еле держалась на ногах и всей повадкою очень напоминала обитательниц женского отделения — девиц из Доброго пастыря. Только эта была на свободе, а те нет — а в общем разницы, никакой. Так же, как между ней и любой другой плясуньей, пусть даже и не подвыпившей. Не соединяет ли невидимая нить так называемых сумасшедших и несумасшедших, и не есть ли Счастливая звезда — преддверие сумасшедшего дома.
Анна чиркала восковыми спичками и подносила их к ватным хлопьям.
— Не-ет, не-ет, не-ет, — тупо повторяла она, заливаясь смехом, — это не рождество.
«Не-ее, не-е-е…» — неслось блеянье овцы.
Хлопья загорались голубым пламенем и потом медленно гасли. Невыносимо было смотреть на это вульгарное переложение мифа о Сизифе, на это аллегорическое истолкование деятельности Эгпарса и Оливье, на этот символ очевидной бесполезности всякой человеческой деятельности.
Но девица сердилась и, как капризный откормленный ребенок, топала ногами. Она приходила в ярость, столкнувшись с грубой реальностью, которая сопротивлялась ее желанию сделать из елки электрифицированной елку по-настоящему рождественскую. Грустно становилось, потому что все понимали: как хочется толстушке, чтобы вернулось к ней детство! Пусть она вульгарна и груба на язык, что-то чистое и трепетное скрывается под этой оболочкой, слегка подретушированной киножурналами.
Приятели подбадривали ее, кто знаком, кто словом, смеялись, находя картину очень забавной: какая тут могла быть драма!
— Давай, Анна! Давай!
— Черт вас всех возьми! — рычала Анна. — Что же это такое! Kust myn klooten! Да пошли вы наконец! Werdomshen ezel! Будьте вы прокляты!
Фернан, подбоченившись, подошел поближе и с интересом стал наблюдать за ней, снисходительный и насмешливый. Широким жестом она отправила себе в рот содержимое еще двух стаканов.
— Ах ты боже мой, ну что ты будешь с ней делать! — сокрушался какой-то молодой паренек, притворившись, будто он озабочен поведением этой пышнотелой, лоснящейся от жира девицы. — Я знавал некоторых торговцев скотом. Так они, скажу я вам, меньше мучились со своими коровами!
Последовал взрыв хохота. Компания Анны состояла из трех тощих молодых людей с жидкими бесцветными усиками и еще одной девицы, смуглой брюнетки с презрительно кривящимся ртом. Они уписывали за обе щеки белый сыр с луком, какой обычно подают в Ватерлоо.
Парень остался доволен своей шуткой. И продолжал ее повторять. Те корчились от смеха, не замечая, что Анна тихо плакала.
А не через Анну ли выразила себя легенда о рождестве здесь, в Счастливой звезде, которую вел в ночи старый боец, воевавший в Интербригаде, не через эту ли безмерную тоску по детству фламандской Марии Магдалины?
И тут случилось нечто, чего никогда не забудет Робер Друэн.
Музыканты устроили себе перерыв и пошли промочить горло. Теперь музыка не заглушала веселого шума. Фернан откупорил «для доктора» две бутылки шампанского. Из разных углов неслись крики: тут взвизгивали девицы, там звали служанок.
И вдруг дверь отворилась. На пороге стоял человек среднего роста, а за ним стлалась ночь. У него была белая борода, он был одет в красное и белое: в широкий плащ, подбитый белым мехом. Наступила гробовая тишина, на какое-то мгновение все пассажиры Счастливой звезды словно окаменели.
Еще бы! Сам Рождественский Дед взошел на их корабль. Он направился прямо к Анне, а та стояла, подавившись воплем, и, разинув свой кровавый рот, глядела на пришельца остановившимися от ужаса глазами.
Глава II
Робер не шелохнулся. Рассудок его был холоден и ясен, несмотря на усталость последних дней, несмотря на сделанное им открытие, — а он открыл целый материк в мире психики, — несмотря на растерянность, которую он испытал, обнаружив брешь в своем миропонимании. Он чувствовал себя хорошо, только оставалась усталость. Он чувствовал приятный груз обильной пищи, чувствовал, какое тяжелое и сильное у него тело, и мог спокойно противостоять каким бы то ни было чудесам. Он не был в том тревожном состоянии, когда легко поддаешься наваждению.
То, что видел он, было явью, невероятной, но от этого не менее сущей, той, которая некогда поразила воображение Брейгеля, Иеронима Босха, а потом и Джеймса Энсора и которая продиктовала одному Концерт в яйце, а другому Безумную Грету.
Услышав тоску белокурой Анны, Рождественский Дед проник в одну из фландрских таверн, и вот он шел к ним, лавируя между гостями и жавшимися один к другому столиками.
Робер думал — и мысль работала отчетливо: «Я не могу не верить своим глазам. Я не грежу. Это не призрак. Но я никогда не смогу рассказать о явлении Рождественского Деда — ни на телевидении, ни где-либо в другом месте. И как бы я себя потом ни уверял, что не был в тот день помрачен рассудком от усталости и не опьянел от еды и питья, я все равно никогда не смогу поведать эту историю людям! Я никогда не смогу перенести в них это бесконечное мгновенье, показать, как в дверях одного из кафе между Брюгге и Остенде рождественской ночью появился Рождественский Дед, живой, из плоти и крови. Рождественский Дед моих детских мечтаний. Но я клянусь своей мертвой рукой и своей живой рукой, я клянусь всем человеческим, что есть в человеке, я клянусь моей дочерью Домино, что все это правда».