Павел Басинский - Полуденный бес
– Ну, давайте выпьем, – сказал Максим Максимыч, – за нежданно-негаданного гостя.
– Почему нежданно-негаданного? – возразила Прасковья. – Скажешь тоже глупость!
– Помнишь меня? – спросил Соколов. – А ее помнишь? Пироги ее не забыл? Смотри! Если забыл, считай, ты враг ее навеки!
– Что ты заладил: помнишь, не помнишь? – всхлипнула Прасковья. – Что он понимать мог, дитё дитём!
– Значит, Джоном тебя зовут? – продолжал Соколов. – Хорошее имя! Попал к нам как-то в госпиталь один американец, тоже Джоном звали. Контузило его, заблудился, бедняга, и вышел к нашим. Потом американский капитан за ним на «форде» лично приезжал. Да, жалели они солдат. Веселый был парень, на Гагарина похож. Только зубы неприятно скалил, как-то по-собачьи…
Половинкин натянуто улыбнулся.
– Джон, говоришь? – повторил Соколов. – Ты прости, но мы с Прасковьей тебя Ваней называть будем. Так нам привычней.
– А мне вас – как?
– Правильно ставишь вопрос. А как хочешь, так и зови! Хочешь – Максим Максимыч. Хочешь – товарищ капитан. А лучше всего – дядя Максим. Только бы гражданином начальником не называл…
Половинкин молчал.
– Хороший ты, Ваня, парень, – сказал Соколов, продолжая пытливо рассматривать Джона, – но какой-то снулый.
– Снулый?
– Так о рыбе говорят. Зимой натаскаешь сорожки, побросаешь по льду, она лежит скрюченная, как мертвая, а на самом деле снулая, уснувшая то есть. Притащишь ее домой, вывалишь в таз с водой, и она прямо на глазах очнется, заплещется, из таза выпрыгнуть так и норовит. Вот и ты. Видно, не родной тебе твоя родина показалась.
У Половинкина неожиданно закружилась голова.
– Нет, мне не безразлична страна моего происхождения , – фальшивым голосом произнес он. – Что же касается чувства родины… У вас этому придают слишком большое значение. У вас об этом нельзя спокойно говорить. Измена родине для вас – как предательство отца и матери. В Америке не так. Патриотизм и там силен, но это не тюрьма, а патриотизм свободных людей. Потому что все знают, что в любой момент могут уехать. У нас есть два понятия – “motherland” и “homeland” .
– Ну-ну? – заинтересовался Соколов.
– “Motherland” – это родина, то есть место рождения, – перевел Ивантер, самодовольно демонстрируя знание английского, – а “homeland” – место проживания.
– Угу… – сказал Максим Максимыч.
– Эти понятия не враждебны, – продолжал Джон. – И к тому же перед Россией у меня нет никаких обязательств. В общем-то, я не обязан любить вашу страну. И уж тем более вы не можете требовать, чтобы я чувствовал себя здесь… как рыба в воде. Я правильно понял ваше сравнение?
В зале повисло тяжелое молчание.
– Матерлянд, говоришь? – Соколов тяжело встал со стула. – А теперь слушай меня, сынок! В сорока километрах отсюда, в Красном Коне лежит в земле женщина, без которой ты, сукин кот, просто не появился бы на белый свет! Она погибла в том возрасте, в каком ты сейчас. Так что я, Ванечка, не тобой любовался! Я Лизаветой нашей любовался. Глазами ее. Ступай, Ваня, с глаз моих долой и никогда здесь больше не появляйся… И это последнее, что я тебе говорю, я, капитан милиции Максим Соколов.
– Ты сдурел, старый… – гусыней зашипела на него Прасковья.
– Не встревай, мать!
– Не слушай ты его, – сказала Прасковья Джону. – У Максима Максимовича на старости лет с головой плохо стало. Придурь какая-то появилась. Вообще, ты не у него, а у меня в гостях. Наливайте, мальчики!
Все выпили, кроме Соколова и Половинкина. Они измеряли друга друга глазами, как бойцы перед схваткой.
– Вообразите, дядя Максим, – попытался разрядить атмосферу повеселевший от второй рюмки Ивантер. – Аркашка у Петьки ручку целует! Как голубой, ей-богу!
– Какую ручку? – перевел на него взгляд капитан. – С ума сбрендили?
– Нет, правда! Этот чудило покрестился. Петька его крестил. И теперь перед нами не следователь Аркадий Петрович Востриков, а раб Божий Аркадий, который обязан попам ручки целовать!
– Я не Петру, а сану его руку целую.
– Са-ану? У сана, старичок, рук нету! Ручки у Петьки есть! Те самые ручонки шаловливые, которыми он комсомолкам на их тугие сиськи значки цеплял.
– Это правда, Аркашенька? – спросила Прасковья.
– Правда, – смущенно подтвердил Востриков. – Вот сподобился, седой уж весь…
– И слава богу! И неважно, что седой, важно, что сподобился. Вот и я своему, твердолобому, говорю: крестись, пока смертный час не наступил!
– Во-первых, мать, скорее всего, я уже крещеный, – возразил ей Максим Максимыч. – Бабка наша строго за этим следила. А дважды церковь креститься не велит – так, отец Петр? Во-вторых, не буду я церковь менять…
– Какую церковь? – удивился Чикомасов.
– Я – коммунист, – сказал Максим Максимыч. – Был и есмь! Может, и плохая наша вера, но отрекаться от нее негоже. Не по совести. У вас такие люди как называются? Иудами? Вот и у нас – тоже.
Выражение лица Ивантера вдруг сделалось строгим. Он встал и зачем-то закрыл дверь в коридор.
– Напрасно вы, Максим Максимыч, – полушепотом сказал он. – На вашем месте я бы не рассуждал так. Здесь, допустим, свои собрались. Но из проверенных источников стало известно, что готовится масштабный процесс над компартией…
– Что-о?! – взревел Соколов. – Ты думаешь, что ты сейчас сказал? Чтобы я, русский солдат, суда этих паскудников испугался?! (И он стал тыкать пальцем в экран стоявшего рядом телевизора с такой яростью, словно хотел насквозь проткнуть.) Чтобы я партийный билет, на фронте полученный, этим поганцам с покаянием на стол положил? Ты меня, Михаил, хорошо знаешь… Я никогда ни фронтом, ни партейством своим не гордился. Но если нужно будет, если поганцы над нами судилище устроить посмеют, я всё выскажу, как Павел Власов в романе Горького «Мать»!
– Павел Власов… тоже еще вспомнили! – фыркнул Ивантер.
– Да, Павел Власов!
Глаза Соколова побелели, стали бешеными.
Неожиданно на стороне Ивантера оказался Чикомасов.
– Нет, я с вами не соглашусь, Маским Максимыч! – сказал он. – Павел Власов, помнится, не признавал над собой никакого суда, кроме суда своей партии. Неужели и вы – тоже?
Соколов задумался и отвернулся.
– Не знаю, – не сразу ответил он. – Но и в церковь я к тебе не пойду. Нечего мне там со старушками полоумными делать.
– Почему только со старушками, – обиделся Петр Иванович. – К нам в храм и молодежь ходит.
– Вот и занимайся с молодежью, – буркнул Соколов, – ты у нас на это мастак.
– Мой отец, между прочим, тоже воевал, дядя Максим, – напомнил Ивантер, – и, между прочим, не в снабженцах.
– Ну, извини…
Расходились далеко за полночь. Половинкин весь вечер сидел отрешенный. В прихожей Прасковья твердо взяла его за руку:
– Ты куда? У Петра тесно, у Аркаши жена строгая, а с Мишкой, пьяницей, я тебя не отпущу.
Джон вопросительно посмотрел на Соколова…
– Слушай, что Прасковья говорит, – буркнул он.На улице захмелевший Ивантер пел, пьяно ворочая языком:
Если друг оказался вдруг
И не друг и не враг, а так!
– Эх, Аркашка, ты пьян как свинья! – говорил он. – Жена тебе сковородой по балде даст. А тебе, поп, вовсе домой соваться не стоит. Айда в редакцию! Устроим вечер, то есть ночь уже, воспоминаний! Как сейчас помню, я в плавках, рыжий, молодой и красивый, как черт!
– Где? Когда?
– Напоминаю… Одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год. Пятиде… пятидесяти… летие Великой Октябрьской социалистической революции… Женское общежитие фабрики имени Ленинского комсомола. В комнате я и две юные представительницы пролетариата, которым терять нечего, кроме… кроме… в общем, кроме того, что они тогда потеряли. Ах, да! Был там и некий четвертый… Вот только запамятовал – кто? Может, вы, святой отец, помните? Такая ужасно смешная была фамилия… То ли Карасев? То ли Плотвичкин?
– Чикомасов, хочешь сказать? – не обижаясь, спросил Чикомасов.
– Надо же какая память! – восхитился Ивантер. – Пошли ко мне, попяра!
– У меня служба, – засомневался Чикомасов.
– У всех служба! У Вострикова тоже служба…Наша служба и опасна и трудна!
И на первый взгляд как будто не видна!
– Пошли, Петька, – поддержал его Востриков. – В самом деле, что-то не хочется расходиться. Пошли! Выпьем, помиритесь, наконец!
– Ура! – завопил Ивантер, сгребая обоих приятелей в охапку. – Долой всех попов, прокуроров и продажных газетчиков! Мушкетеры мы или кто?
– Ладно, – усмехнулся Чикомасов. – Ох, попадет мне от Насти!
– Жил-был поп, толоконный лоб! – продолжал кричать Миша.
В квартире Соколовых было тихо. Прасковья на кухне мыла посуду, Джон с капитаном смотрели последние теленовости.
– Ах, черти! – постоянно взрывался Максим Максимыч, выслушав очередного оратора, говорившего об августовском путче.
– Дядя Максим, – попросил Половинкин, – расскажите о моей матери.